Зеньковский В.: Н. В. Гоголь
Часть III. Гоголь как человек.
Глава II

ГЛАВА II

1. Чтобы отдать себе отчет в основных чертах личности Гоголя, проследим прежде всего, как формировалась она.

Что касается семейной среды, то ее влияние было вообще не только глубоким, но и очень благотворным для Гоголя в дни его детства и юности. Мы мало имеем (что и естественно) отражений этого в его письмах, но Гоголь до конца дней любил своих родных, очень заботился о них. Особенно это проявилось после смерти отца, когда Гоголь остался единственным мужчиной в семье, стал ее главой — что было неизбежно в виду нерешительного и несколько вялого характера его матери. Но к детству Гоголя относят и его рассказ о том, как его мать, рассказывая ему о жизни Иисуса Христа, Его страданиях и воскресении, рассказала ему (Гоголю было тогда 4 года) о будущей жизни, о страшном суде и наказаниях за грехи. Рассказ этот, по словам самого Гоголя, так его потряс, что это впечатление оставалось неизгладимым во всю его жизнь. Из этого факта часто делают вывод (напр., Мочульский), что религиозность Гоголя уже в детстве носила в себе односторонний характер, что в ней доминировал страх. Отчасти, это, конечно, верно: достаточно, напр., напомнить то место в «Старосветских помещиках», где Гоголь осуждает Пульхерию Ивановну за то, что в час смерти она думала не «о той страшной минуте, когда она предстанет перед Господом», а продолжала заботиться о своем муже. Эти строки в «Старосветских помещиках» достаточно свидетельствуют о том, как крепко в сознании Гоголя сидела мысль о смерти, об ответе перед Богом за то, как мы прожили свою жизнь. А вот строки из «Завещания» («Выбр. места»): «Замирает от ужаса душа при одном только предслышании загробного величия высших творений Бога... Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, семена которых мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...» И тут же читаем: «Страшна душевная чернота, и зачем это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоит перед глазами...» Да, это переживания страха, — но недаром еще в Ветхом Завете знали, что «страх Божий — начало премудрости». Страх Божий есть неизбежный и ценнейший момент религиозной сферы в человеке, — но страх Божий не однороден с обычными формами страха. С другой стороны, бесспорно и то, что в религиозном типе Гоголя преобладал совсем не страх, а чувство связи с Богом, чувство Его Промысла и благодатного участия в нашей жизни. К этому надо присоединить и все то, что приходило в душу Гоголя от «стояния перед Богом», от постоянного обращения к Богу; чувство ответственности нашей перед Богом нельзя мыслить в линиях одного страха, — тут есть более глубокое ощущение, что дар свободы как раз и налагает на нас чувство ответственности.

В силу всего этого нет оснований придавать детскому впечатлению Гоголя от рассказа матери решающее значение в формировании его религиозного типа. Надо иметь в виду, что Гоголь с малых лет жил церковной жизнью, не знал вообще религиозных сомнений. Если Достоевский говорил в свое время, что его «всю жизнь мучил Бог», т. е. что он сам переживал все то, что высказывает, напр., Иван Карамазов, — то этого никак нельзя относить к Гоголю. Бунт Ивана Карамазова, пламенные и страстные речи Великого Инквизитора — все это было совершенно чуждо Гоголю.

Заметим тут же, что по своему религиозному типу Гоголь вовсе не тяготел к богословскому содержанию христианства, ни даже к чудесному раскрытию его в богослужении, в иконах, в храмостроительстве. Религиозный тип Гоголя ярче всего сказался в позднейшем его лозунге, что мы приходим в мир для борьбы за правду; Гоголь попрекнул даже горячо им любимого Пушкина за его чисто эстетическую созерцательность. Отсюда понятно его на первый взгляд странное утверждение: «Нельзя повторять Пушкина», т. е. нельзя просто созерцать мир или размышлять над ним — надо действовать в мире. Отсюда же надо толковать и признание Гоголя, что по своему религиозному типу он был ближе к протестантизму, чем к католицизму: в протестантизме как раз ярко выражены те два момента, которые определяли и религиозный тип Гоголя: личное отношение к Господу Иисусу Христу и чувство личной ответственности за все, что делаем мы.

вызвало наружу «лирические движения», ту живую и непосредственную поэтичность его созерцаний, которая с такой яркостью сказалась уже в «Вечерах». Почти все рассказы в «Вечерах» заключают в себе в той или иной форме лиризм, — и отсюда те «лирические отступления» в разных произведениях Гоголя, сквозь которые проступали разные внутренние движения его души. В лирику Гоголя, лучше сказать — в лирический строй души входили и эстетические, и моральные, и религиозные переживания. Гоголь не искал их теоретической обработки, не нуждался в «умствовании» по поводу переживаемых им чувств; он просто жил ими, стремился их выразить в разных «лирических отступлениях». Этот поэтический склад его души оставался всю жизнь у Гоголя; как истинный поэт, он умел чувствовать жизнь. Настойчивая обращенность его сознания к изобличению всякой неправды не мешала его поэтическому складу, а наоборот, по-своему питала его. В этом смысле Гоголь верно сказал о себе, что «сквозь видимый смех льет он невидимые слезы». Гоголь с несколько преувеличенной страстностью ловил в людях все смешное, пошлое, гадкое, — но тем глубже разгоралась в нем лирическая потребность излить себя «сквозь видимый смех».

Гоголю была чужда всякая лирическая восторженность, сентиментальность; в его лиризме часто чувствуется холодок. В конце жизни он создал целую философию лиризма, как проявления «высшей трезвости» разума; в этой формуле верно для самого Гоголя то, что его «лирические отступления» были бесконечно далеки от сентиментальности, от позы и самолюбования. Лиризм Гоголя не просто уживался с «трезвостью» сознания, но именно в этой трезвости освобождался от сентиментализма.

Гоголь никогда не занят объективным воспроизведением того, что видит его глаз, но всегда занят раскрытием его субъективного восприятия жизни. Лиризм, переполнявший душу Гоголя, лишал его объективности, но тем глубже складка романтизма определяла его творчество.

3. Но эта лирическая одаренность Гоголя, поэтический склад его души созревали прежде всего и более всего именно в его семейной среде. Малороссийские песни, исключительно поэтические, тихая поэзия небольшой помещичьей усадьбы, известная склонность к литературе, сказавшаяся уже у отца Гоголя, — воспитали в нем и глубокую восприимчивость ко всему, что носило на себе печать поэзии, и творческую потребность претворить эти переживания в литературные создания. Гоголь так и остался на всю жизнь человеком, одаренным и в художественной восприимчивости (как это сказалось, напр., в экстатических его переживаниях, когда он попал в Италию), и в глубокой эмоциональности, вытекавшей из этой художественной восприимчивости. Еще раз подчеркнем: острая чувствительность ко всему пошлому, ко всякой неправде только повышала лиризм в его душе. Как истинный, но самобытный романтик Гоголь не отбрасывал своих эмоциональных переживаний и, если редко давал им простор в своих произведениях, то все же без «лирических отступлений» его творчество обойтись не могло. Он сам (в письме к Аксакову) говорил о «лирической восторженности» в «Мертвых душах», — имея особенно в виду и его «стихотворение в прозе» о Руси («Русь, Русь, вижу тебя издалека...») и такое же стихотворение в прозе о России, мчащейся, как тройка, и вызывающей изумление и даже трепет у других народов. Гоголь, можно сказать, берег в себе эти эмоциональные переживания и был ими связан внутренне: вообще ведь всякий романтизм является связанным изнутри своими эмоциональными переживаниями, — ими он вдохновляется, но ими же и связывается: в этом сила и слабость всякого романтизма.

4. Семейная среда развила и выдвинула — в связи с тем, что после смерти отца Гоголь стал главой семьи и чем дальше, тем больше — не только чувство ответственности (за семью), но и способность к смелым и решительным действиям большим риском со стороны Гоголя и в смысле чисто материальном и еще больше в смысле педагогическом. Гоголь хорошо знал всякое провинциальное захолустье и не побоялся вырвать из него своих сестер. Ему немало пришлось потрудиться над тем, чтобы освободить сестер от их провинциальной угловатости и неуклюжести, но ничто не останавливало его, и он позже, взяв сестер из Института, оставляет одну сестру в Москве у некоей Раевской.

Эта способность к смелым и даже рискованным решениям не была случайной в личности Гоголя — она и дальше проявлялась в нем и часто с такой силой, какую мы находим не слишком часто у русских людей. Гоголя можно в этом отношении сближать лишь с двумя крупными русскими людьми — с Л. Толстым и о. С. Булгаковым. Л. Толстой, когда у него сложилось новое религиозное понимание жизни, пошел наперекор всем традициям русской интеллигенции, стал носителем новых идей в построении культуры. То, что эти идеи не имели большого успеха в мире, что толстовство, в общем, угасло, не может ослабить самого факта той смелой решимости, с какой Толстой, вопреки всему и всем, стал развивать идеи, решительно расходившиеся с обычным мировоззрением. Так и о. С. Булгаков не только смело и решительно порвал с марксизмом (несмотря на то, что он побывал на самых «верхах» марксистской группы), — но решительно стал на сторону христианства. Смелее и острее (и раньше) порвал с марксизмом Струве, а позднее Бердяев и Франк, но положительное умонастроение у всех у них зрело медленно, повинуясь не без трений внутренней диалектике идей. А Булгаков, порвав с марксизмом, целиком отдался христианскому миропониманию и позже принял священство.

Не то ли видим мы и в Гоголе? Смелостью русских людей не удивишь, эта черта присуща большинству русских людей, но смелость не только в идеологии, но и в осуществлении новых путей жизни не так уже часта у них. Гоголь же, когда он после мучительных лет исканий перешел к религиозному миропониманию, сразу же стал горячо и остро проповедовать необходимость серьезного и глубокого перелома в культуре. Он доходил до крайностей, о которых сам потом жалел, не побоялся даже сказать скользкую фразу («о как нам нужна бывает публичная оплеуха»), произнесение которой предполагало не только искреннее переживание, но и нравственное мужество. Этого нравственного мужества было много в личности Гоголя — и корни его восходят к семейной среде, где черта эта питалась из той прямой честности, в какой жила вся семья. Конечно, там, в семейной жизни, не бывало случаев для больших «подвигов», требовавших нравственного мужества, однако тут уместно вспомнить, что дед Гоголя, вопреки «добрым обычаям» провинции, увез свою невесту от родителей.

не приучая учащихся к самостоятельной работе над тем или иным материалом. От школы у Гоголя — легкость обобщений, широких схем, а вместе с тем и неизбежность «верхоглядства». По уму своему Гоголь был, бесспорно, очень способен к самостоятельной работе над каким-либо материалом, но того, что называется «навыками к научной работе», он никогда не имел, так как не проходил хорошей (в этом смысле) школы. Отсюда надо, напр., объяснить то, что когда Гоголя захватила задача построения религиозного мировоззрения, а, следовательно, критики системы секулярного мировоззрения, то он с этой задачей, глубоко его волновавшей, так и не справился. К этому надо прибавить и то, что Нежинский лицей остался, как провинциальное учебное заведение, вне «актуальных» для того времени идейных течений русского общества. Ни с Москвой, ни с Петербургом не мог даже отдаленно сравняться Нежин — и так странно, что кроме немецкого романтизма Гоголь в школе не испытал ни французского, ни английского идейного влияния. Один только проф. Белоусов, защитник «естественного права», прививал учащимся Нежинского лицея ту идейную тревогу, в ответе на которую и заключалась система «естественного» права. Можно без преувеличения сказать: Гоголь получил хорошее образование в Нежинском лицее, но лицей не пробудил в нем той умственной тревоги, которую он позже уже совсем самостоятельно пережил и которую пробовал разрешить своими средствами.

Школьная среда дала Гоголю другое — ряд тесных, на всю жизнь дружеских связей. Достаточно привести имена Прокоповича, Пащенко, Данилевского, отчасти Высоцкого, идейную и личную связь с которыми Гоголь хранил всегда (Высоцкого он сам из виду упустил — впрочем, надо принять во внимание, что Высоцкий принадлежал к более старшему поколению, чем Гоголь). Эти дружеские отношения, собственно, и были той средой, в которой юноша Гоголь созревал, — все позднейшие дружеские отношения уже были в других тонах, опирались на сложившуюся уже индивидуальность Гоголя.

В воспоминаниях школьных товарищей Гоголя постоянно приводится та кличка, какую Гоголь имел среди них: «таинственный Карла». Что, собственно, стояло за этими словами, мы точно не знаем, — но некая печать «таинственности» не затрудняла товарищеских отношений Гоголя. Вернее всего определить в общих словах смысл указанной клички тем, что товарищи Гоголя чувствовали, что между ними и Гоголем стояла какая-то преграда, отделявшая их от него. Было ли это — ранние проблески будущего таланта у Гоголя, или потребность замыкаться в себе, чтобы в одиноких размышлениях отдаваться своим фантазиям или планам, — но так или иначе печать чего-то непонятного («таинственного») уже в школьные годы легла на Гоголя.

6. При окончании школы Гоголь как личность, в сущности, уже вполне определился. Но дело здесь в том, что ему было тесно в семейном и товарищеском кругу, что его манила неопределенная, но глубоко сидевшая потребность выйти «на широкий простор». Это все было естественным выражением того, что Гоголь, покидая школу, был уже (по существу, но пока лишь в глубине) «самим собой», что в нем уже пробудилась та черта, о которой мы уже говорили словами французской поговорки, что он всегда уже хотел «пить из своего (а не чужого) стакана». Он еще не знал того, какой дальше откроется перед ним путь, но он хотел уже чем-то «обозначить свое существование» и проявить то, что уже было в глубине его души. Была у него одна идея, с которой он прожил всю свою жизнь — идея «служения», т. е. включения себя в какое-то большое и значительное дело (в позднейшей терминологии Гоголя — «общее дело»), но и эта идея была лишь выражением более основных движений души, более основных черт его личности. Потребность «быть самим собой», идти своим путем уже сидела в душе Гоголя, — и если ему предстояло еще пройти через много искушений (идти по «чужим» дорогам), то все же потребность «быть самим собой» уже была в нем. Гоголю предстояло испробовать различные пути «служения» «общему делу», но для Гоголя суть была даже не в самой идее «служения», а именно в том, чтобы найти свой свои возможности. Конечно, — для «служения», но это уже было просто оформление поисков «своего» пути. Центральность идеи служения определялась не самой идеей «служения», а глубокой потребностью «включиться» в какое-либо «дело», чтобы найти самого себя. Момент самостоятельности был первичным, и с ним Гоголь и вступил в жизнь, где пути его разбегались в разные стороны. Даже литературное творчество не было центральным в этих скрытых исканиях Гоголя; как известно, он прямо, без всякой позировки, заявлял в поздние годы, что все же не знает, точно ли писательство есть его главное призвание.

«быть самим собой»; что же касается того, в чем это фактически выразилось в его жизни, это является уже вторичным при истолковании личности Гоголя.

Мы можем все же с уверенностью сказать, что к выходу из школы личность Гоголя окрепла, внутренне определилась. Теперь ему и предстояло, имея в себе эти императивы самостоятельности, найти пути, на которых он мог бы достигнуть того, чего искала его душа.

Раздел сайта: