Степанов Н. Л.: Гоголь - Творческий путь
Глава 3. "Миргород". Часть 2

2

Сборник «Миргород», вышедший в начале марта 1835 года, явился новым этапом в идейном и творческом развитии Гоголя, торжеством реалистических принципов, выдвинутых писателем уже в «Вечерах». Гоголь назвал новый сборник «Миргород. Повести, служащие продолжением Вечеров на хуторе близ Диканьки», подчеркивая этим связь их с первой книгой. Однако, изображая и в своих новых повестях близкие ему картины украинской жизни, Гоголь по-иному показывает ее, создает образы широкого социального обобщения, подлинной реалистической глубины. Белинский, отметивший появление «Миргорода» восторженной статьей «О русской повести и о повестях г. Гоголя», писал о новых повестях Гоголя, сравнивая их с «Вечерами»: «В них меньше этого упоения, этого лирического разгула, но больше глубины и верности в изображении жизни».[113] «Отличительный характер повестей г. Гоголя составляют, – указал Белинский в этой статье, – простота вымысла, народность, совершенная истина жизни, оригинальность и комическое одушевление, всегда побеждаемое глубоким чувством грусти и уныния. Причина всех этих качеств заключается в одном источнике: г. Гоголь – поэт, поэт жизни действительной».[114] Эта характеристика повестей Гоголя в дальнейшем будет неоднократно повторяться и развиваться Белинским, но основное его утверждение о Гоголе как поэте «жизни действительной», писателе-реалисте уже высказано по поводу «Миргорода».

Сборник «Миргород» не случайное объединение повестей, он выражает целостный замысел, общую концепцию писателя. Основной пафос «Миргорода» в противопоставлении паразитической сущности пошлых «существователей», прозябающих в своем уродливо ничтожном мирке, – широкой народной жизни, богатырским и ярким характерам, героическому началу, заключенному в народе. Этот внутренний смысл «Миргорода» Гоголь раскрывает сам в письме к М. Максимовичу от 22 марта 1835 года: «Посылаю тебе «Миргород». Авось-либо он тебе придется по душе. По крайней мере я бы желал, чтобы он прогнал хандрическое твое расположение духа, которое, сколько я замечаю, овладевает тобою и в Киеве. Ей-богу, мы все страшно отдалились от наших первозданных элементов. Мы никак не привыкнем… глядеть на жизнь как на трын-траву, как всегда глядел козак. Пробовал ли ты когда-нибудь, вставши поутру с постели, дернуть в одной рубашке по всей комнате трепака? Послушай, брат: у нас на душе столько грустного и заунывного, что если позволять всему этому выходить в наружу, то это черт знает что такое будет». Глубокая неудовлетворенность окружающим и горячее сочувствие «первозданным элементам» народной жизни определили оптимистический пафос «Миргорода». Обращение к «первозданным элементам» означало для Гоголя обращение к вольной и цельной жизни казачества, к жизни народных масс. В 30-е годы Гоголь еще полон веры в возможность борьбы с тем «грустным» и «заунывным», тяжелившим его душу, что порождала николаевская действительность. Страстное желание «дернуть трепака», о котором сообщал писатель, противостояло мертвящей обстановке крепостнической России. В «Миргороде», и прежде всего в «Тарасе Бульбе», Гоголь хотел воссоздать те «первозданные элементы», которые определяют ценность жизни человека – чувство любви к родине, верность коллективу – «товарищество», героизм и цельность характера.

в Васильевку, вновь оживила впечатления его юности, во многом отразившиеся в повестях «Миргорода», в частности в «Старосветских помещиках». Здесь нашли свое выражение и радость от встречи с родными местами, и поэтическая влюбленность в природу, с которой Гоголь неоднократно говорит в своих письмах. «Может быть, нет в мире другого, влюбленного с таким исступлением в природу, как я», – сообщал он из Васильевки И. И. Дмитриеву в письме от 23 сентября 1832 года. В то же время Гоголь поражен был тем упадком и разорением края, в том числе и Васильевки, которое особенно вопиюще выглядело на фоне изобилия природы, богатства ее щедрых даров: «Теперь я живу в деревне, – писал он 20 июля 1832 года Дмитриеву – другу и последователю Карамзина, – совершенно такой, какая описана незабвенным Карамзиным. Мне кажется, что он копировал малороссийскую деревню: так краски его ярки и сходны с здешней природой. Чего бы, казилось, недоставало этому краю? Полное, роскошное лето! Хлеба, фруктов, всего растительного гибель! А народ беден, имения разорены и недоимки неоплатные. Всему виною недостаток сообщения. Он усыпил и обленивил жителей. Помещики видят теперь сами, что с одним хлебом и винокурением нельзя значительно возвысить свои доходы. Начинают понимать, что пора приниматься за мануфактуры и фабрики; но капиталов нет, счастливая мысль дремлет, наконец умирает, а они рыскают с горя за зайцами. Признаюсь, мне очень грустно было смотреть на расстроенное имение моей матери, если бы одна только лишняя тысяча, оно бы в три года пришло в состояние приносить шестерной против нынешнего доход. Но деньги здесь совершенная редкость». Гоголь нарисовал абсолютно точную «статистику здешнего края», показал глубокое противоречие между патриархальной карамзинской идиллией «старосветского» поместья и неумолимой действительностью, властно вторгающейся в жизнь, диктующей свои требования. Все это наводило писателя на размышление о причинах такого вопиющего противоречия между щедростью природы, ее плодородием и разорением окрестных помещичьих имений. Гоголь наглядно увидел распадение и обреченность замкнутого крепостнического хозяйства, ведущегося по старинке.

В первой повести «Миргорода» – «Старосветские помещики» – Гоголь продолжил и углубил художественные принципы повести о Шпоньке, показав своих героев как типические явления, порожденные социальной средой, общественно-историческими условиями. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна изображены не как уродливое исключение, а как проявление наиболее характерных черт «старосветского» хозяйственного уклада, распадающегося и отживающего свой век в условиях новых экономических отношений. С самого начала повести отмечена социальная типичность жизни, которую «вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии». Эти типические стороны подчеркнуты самым методом изображения, с особенной полнотой раскрывающим весь жизненный уклад «старосветских помещиков», окружающую их среду.

Выделив среди повестей «Миргорода», наряду с «Тарасом Бульбой», «Старосветских помещиков», Пушкин писал в рецензии 1836 года: «… с жадностию все прочли «Старосветских помещиков», эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления…»[115] Пушкин указал здесь основное свойство гоголевского реализма – единство комического и трагического, которое в дальнейшем определит и сам Гоголь как «видимый миру смех», сквозь который проступают «невидимые миру слезы». «Трогательная идиллия» в «Старосветских помещиках» в то же время является обличением, сатирическим разоблачением уходящего в прошлое патриархально-поместного уклада. «Старосветские помещики» – отходная этому патриархальному укладу, хотя известным сторонам этой патриархальности Гоголь сочувствует, не принимая тех новых тенденций, которые привносили с собой капиталистические отношения. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна показаны одновременно с глубоким пониманием ненужности и нелепости их существования и вместе с тем с сочувствием автора душевной незлобивости и простоте этих чистых сердцем старичков.

Сложность этого отношения писателя к своим героям сказалась и в самом стиле повести, в котором сочетается лирическая, «чувствительная» струя с точной бытовой живописью. В этом отличие «Старосветских помещиков» от «Повести о том, как поссорился…», в которой отрицание паразитического образа жизни дано в беспощадно сатирическом ее развенчании. В «Старосветских помещиках» авторская ирония не снимает до конца сочувствия и жалости писателя к уходящему миру патриархальной идиллии. Отсюда вырастает и та лирическая задушевность, с которой рассказывается о скромной жизни «уединенных владетелей отдаленных деревень, которых в Малороссии обыкновенно называют старосветскими». Этот старосветский уклад был хорошо знаком писателю по воспоминаниям детства, по впечатлениям от своей родной семьи. Но наряду с этим Гоголь с самого начала повести показывает отживший, уходящий в прошлое характер такой «идиллии». Вся картина этой буколической жизни предстает как былое, неповторимое. Недаром Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна сравниваются с героями античной идиллии – Филемоном и Бавкидой.

«Старосветских помещиках» Гоголь осуществил уже принцип реалистического раскрытия действительности в ее повседневности, в ее будничной обыденности с такой силой жизненной, внутренней правды, которая и отмечена Белинским как главное «очарование» повести. Для Гоголя изображение действительности не подчинено предвзятой схеме, не уложено в рамки моралистического ее осмысления: он передает всю сложность и противоречивость явлений действительности. Это сказалось в сочетании предельно точного ее изображения, анатомически детального описания героев с их типической обобщенностью и в то же время с осуждением автором этой растительной и тусклой жизни своих героев.

«… В том-то и состоит задача реальной поэзии, – писал Белинский, – чтобы извлекать поэзию жизни из прозы жизни и потрясать души верным изображением этой жизни».[116] Давая эту проницательную характеристику повести, Белинский справедливо видит в ней прежде всего верное изображение жизни. Ведь романтическая литература 20-30-х годов превозносила неземные страсти и добродетели и с презрением относилась к «прозе жизни», к самой действительности, рисуя отвлеченно-риторические идеалы и идеальных героев. Лишь пушкинские произведения могли показать Гоголю путь к этому глубокому реалистическому изображению жизни, начатый писателем еще повестью «Иван Федорович Шпонька». И образ добрейшего Белкина, и иронически-шутливое изображение помещичьего быта в «Барышне-крестьянке», и в еще большей мере насмешливая характеристика четы Лариных в «Евгении Онегине» намечали тот путь, которым пошел Гоголь в «Старосветских помещиках».

Через всю повесть проходят картины «старосветской идиллии», передаваемые с сочувствием и мягкой иронией, подкупающие своей умиротворяющей простотой. Уже самое описание дома и усадьбы «старосветских помещиков» вводит нас в этот мир, полный «неизъяснимой прелести», тишины и покоя. Весь пейзаж словно пронизан солнечным ясным светом, напоен свежими утренними запахами украинской природы. И душистая черемуха, и яхонтовое море слив, покрытых свинцовым матом, и длинношеий гусь, пьющий воду, с молодыми и нежными, как пух, гусятами, воз с дынями, отпряженный вол, лениво лежащий возле него, – все это проникнуто поэзией той простой и ясной жизни, которая утрачена в меркантильный и жестокий век: «… все это для меня имеет неизъяснимую прелесть; может быть, оттого, что я уже не вижу их и что нам мило все то, с чем мы в разлуке». Здесь уже полностью сказался художественный принцип писателя – характеристика своих героев через описание окружающей их обстановки.

Гоголю чуждо натуралистическое описание, безжизненное копирование, в свои изображения он вкладывает всегда глубокий внутренний смысл. Описание является для него одним из важнейших средств раскрытия образа, передачи идейного замысла произведения. Изумительного мастерства в этой реалистической живописи Гоголь достигает в изображении усадьбы «старосветских помещиков». Самые комнаты домика были маленькие, низенькие, в каждой комнате почти треть ее занимала огромная печь, и Гоголь особо отмечает, что «комнатки эти были ужасно теплы, потому что и Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна очень любили теплоту». Неоднократно упоминая про тепличную атмосферу жарко натопленных комнат, о любви своих старичков к теплу, он как бы подчеркивает этим их беспомощность, неприспособленность к суровым испытаниям жизни. Картины в старинных рамах, портреты каких-то архиереев и Петра III, висевшие на стенах, в сочетании с глиняным полом и соломенной крышей создают обстановку неприхотливой простоты, «старосветскости», патриархальности быта. Как бы символом этой простой и мирной жизни являются поющие двери: «Но самое замечательное в доме – были поющие двери. Как только наставало утро, пение дверей раздавалось по всему дому. Я не могу сказать, отчего они пели: перержавевшие ли петли были тому виною, или сам механик, делавший их, скрыл в них какой-нибудь секрет; но замечательно то, что каждая дверь имела свой особенный голос: дверь, ведущая в спальню, пела самым тоненьким дискантом; дверь, ведшая в столовую, хрипела басом; но та, которая была в сенях, издавала какой-то странный, дребезжащий и вместе стонущий звук, так что, вслушиваясь в него, очень ясно, наконец, слышалось: «батюшки, я зябну!» Это описание при всей своей реалистической точности удивительно лирично, усиливает впечатление уюта, тишины, замедленного ритма жизни.

а на самом деле весьма важных для понимания этой сущности деталей и подробностей, – уже тогда были зорко раскрыты Белинским, писавшим в статье «О русской повести и повестях г. Гоголя»: «Эта простота вымысла, эта нагота действия, эта скудость драматизма, самая эта мелочность и обыкновенность описываемых автором происшествий – суть верные, необманчивые признаки творчества, это поэзия реальная, поэзия жизни действительной, жизни коротко знакомой нам». При этом Белинский особо отмечает замечательное мастерство Гоголя «делать все из ничего», «заинтересовать читателя пустыми, ничтожными подробностями».[117] – основа художественного мастерства Гоголя. Типическая деталь не является, конечно, свойством художественного метода одного Гоголя. Тургенев, Гончаров и Чехов в неменьшей мере к ней обращались в своем творчестве. Но особенностью гоголевской манеры является живописная, резко подчеркнутая, зачастую гиперболическая деталь, превращающаяся в своего рода символ.

Рисуя идиллию патриархальной «старосветской» жизни с ее тихим уютом и безмятежным довольством, рассказчик в простоте этой жизни, в трогательном чистосердечии наивных и добрых старичков, обнаруживающих редкую чистоту сердца и искренность чувства, видит те черты, которые уже исчезли в современном обществе, знающем лишь корыстолюбивые и хищнические стремления, власть бессердечного чистогана. Даже и внешность обоих старичков передает их доброту, ясность и простоту их душевного мира, тем более разительную, что она противопоставлена грязной «деятельности» «низких малороссиян», стремящихся к наживе. По их лицам «… можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии, всегда составляющие противоположность тем низким малороссиянам, которые выдираются из дегтярей, торгашей, наполняют, как саранча, палаты и присутственные места, дерут последнюю копейку с своих же земляков, наводняют Петербург ябедниками, наживают, наконец, капитал и торжественно прибавляют к фамилии своей, оканчивающейся на о, слог въ». По отношению к бессердечному, жестокому миру, основанному на корысти, тщеславии, хищнической погоне за деньгами и чинами, отгороженная от житейских треволнений «старосветская» усадьба, с ее тишиной и покоем, представлялась идиллией. Эта «уединенная» и «тихая» жизнь противопоставлена «страстям и желаниям», «неспокойным порождениям злого духа, возмущающего мир».

«старосветская». Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович нередко употребляют старинные выражения и слова, перемешивая их с украинским просторечием, придающим патриархальный оттенок их языку: «тендитный», «киселику», «пистоли», «камора», «добре» и т. п. Однако эти украинизмы лишь слегка вкраплены в текст, не загромождают речи, в то же время оттеняя ее простой патриархальный колорит.

миру корысти и чинов. В нравственной чистоте и естественности «старосветских помещиков», по мнению Гоголя, сохранились положительные начала, исчезающие в условиях современной действительности. Этим и определяется сочетание в повести идиллии и сатиры, сочувствие автора мирной и чистой жизни Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны и в то же время понимание обреченности и ущербности их растительного существования.

Повесть Гоголя лишь на первый взгляд представляется безмятежной «идиллией», бесхитростно-умиленным изображением патриархального уклада. На протяжении всего рассказа эта «идиллия» развенчивается, показывается в своей косной и бездеятельной неподвижности, социальном паразитизме и пустоте. Уже в начале повести возникает этот разоблачительный «второй план» изображения бесцельности и бессмысленности существования «старосветских помещиков», жалкой ограниченности и замкнутости их мирка – «сферы этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик…». В самой обыденности и мелочной ничтожности течения жизни «старосветских помещиков» писатель раскрывает типические стороны действительности, распад натурального помещичьего хозяйства.

Для понимания идейного замысла повести следует иметь в виду ее сложную внутреннюю архитектонику. Повествование в ней ведется не автором, а от лица рассказчика. Именно рассказчик проникнут глубоким сочувствием к жизни «старосветских помещиков», любовно останавливается на буколических подробностях их мирного повседневного быта. Сам же автор гораздо шире и глубже рассказчика смотрит на вещи, он понимает всю ограниченность и бессодержательность существования Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны и скорбит не о них самих, а о том, что в условиях крепостнических отношений в них уродливо искажено и подавлено человеческое начало. Отсюда и та тонкая, часто едва уловимая авторская ирония, которая сопровождает умиленное и восторженное повествование рассказчика, развенчивает сентиментально-идиллическое изображение им жизни «старосветских помещиков».

«старосветских помещиков», проникнутый глубоким сочувствием к уходящему патриархальному укладу и с умилением и любовью относящийся к двум добродушным старичкам. Рассказчик уже не прежний деревенский балагур, каким являлся повествователь в «Вечерах», а человек с большим умственным горизонтом и жизненным опытом, побывавший и в столице. Поэтому и самое повествование ведется не как просторечный «сказ» старика пасичника или деревенского дьячка, а как обстоятельный и литературно обработанный рассказ образованного и осведомленного человека. Наличие такого рассказчика позволяет Гоголю показать поместную среду, ее неподвижное утробное существование как бы «изнутри», отраженную в сознании носителя тех же представлений и эмоций, что и у его земляков-соседей. Этим достигается глубокий реализм, естественность и типичность повести, отсутствие в ней авторского «нажима».

«старосветских помещиков». Рассказчик сам не видит ничего нелепого в том, что хозяйство и все жизненные интересы Пульхерии Ивановны состояли «в беспрестанном отпирании и запирании кладовой, в солении, сушении, варении бесчисленного множества фруктов и растений». Для него это важное и нужное дело, хотя сам же он дальше укажет, что «всей этой дряни наваривалось, насоливалось, насушивалось такое множество, что, вероятно, они потопили бы, наконец, весь двор, если бы большая половина этого не съедалась дворовыми девками, которые, забираясь в кладовую, так ужасно там объедались, что целый день стонали и жаловались на животы свои». Для рассказчика все это вовсе не смешно, он видит здесь то довольство, изобилие, патриархальную простоту нравов, при которой якобы было хорошо и господам и крепостным.

В простодушно-умиленном повествовании рассказчика с эпической обстоятельностью раскрывается пустота и бессмысленность существования «старосветских помещиков». Словоохотливость рассказчика и здесь, как и в «Вечерах», служит средством для подробного изображения быта, характеристики героев. Рассказчик – человек, воспитанный на Карамзине, и в стиле сентиментальной карамзинской идиллии передает бесхитростную историю жизни двух добродушных старичков, не замечая сам, что чувствительный рассказ о «старосветских» Филемоне и Бавкиде невольно приобретает в его изложении характер едкого разоблачения крепостнической идиллии. Повествуя о времяпрепровождении своих старичков, рассказчик с мельчайшими подробностями описывает самые незначительные их поступки, бессодержательность раз навсегда установившегося образа их жизни, их всепоглощающую любовь «покушать».

Вся жизнь Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны – это однообразное, почти растительное существование – еда, сон, снова еда и снова сон. Столь же ограничен и внутренний мир этих добрых и ласковых старичков – они живут лишь друг для друга и друг другом. Рассказчик рассматривает жизнь старосветских помещиков как уже безвозвратно ушедшую в прошлое. Отсюда и та грустная, элегическая нота, которая все время присутствует в его рассказе: «Я до сих пор не могу позабыть двух старичков прошедшего века, которых, увы! теперь уже нет, но душа моя полна еще до сих пор жалости, и чувства мои странно сжимаются, когда воображу себе, что приеду со временем опять на их прежнее, ныне опустелое жилище и увижу кучу развалившихся хат, заглохший пруд, заросший ров на том месте, где стоял низенький домик, – и ничего более. Грустно! мне заранее грустно!» Это грустное, элегическое настроение, сожаление о безвозвратно ушедшем в прошлое тихом мире старосветского поместья рассказчик неоднократно высказывает и подчеркивает на всем протяжении своего повествования. Этим объясняется и тот характер «трогательной идиллии», о котором писал Пушкин, элегическая настроенность, сентиментально-чувствительный слог повествования.

«шутливое» начало, которое, по словам Пушкина, «заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления»? Это сатирическое начало, понимание пустоты, ограниченности, духовного уродства жизни «старосветских помещиков» принадлежат непосредственно автору. Ведь рассказчик только умиляется жизнью старосветских помещиков и грустит о том, что эта идиллическая жизнь уже в прошлом. Тогда как сам автор подчеркивает ограниченность этой жизни, ее внутреннюю пустоту. Эта двойственность отношения к «сфере» старосветского поместья определяет идейную и художественную структуру повести, распределение в ней света и тени. «Рассказчик» горячо сочувствует своим добрым и простосердечным старичкам, их «буколической» жизни, а сам автор, Гоголь, уже ясно понимает всю ее ограниченность, «низменность», бессодержательность и историческую обреченность.

Отсюда и та несколько сентиментальная умиленность, которая нередко проявляется в «Старосветских помещиках», но во многом отлична от карамзинской чувствительности. Для Карамзина и его последователей «чувствительность» составляла основной принцип отношения к действительности, выражала мировоззрение, точку зрения самого автора. У Гоголя эта «чувствительность» принадлежит рассказчику и сопровождается затаенной авторской иронией. Поэтому «Старосветские помещики» не идиллия во вкусе Карамзина, а свидетельство о полемике с условными штампами чувствительных повестей.

«подманили» дикие коты, «как отряд солдат подманивает глупую крестьянку». Беглянка, накормленная Пульхерией Ивановной, вторично убегает от нее: «… неблагодарная, видно, уже свыклась с хищными котами или набралась романических правил, что бедность при любви лучше палат, а коты были голы как соколы…» Здесь Гоголь едко пародирует чувствительные и романтические повести тех лет с их неправдоподобными и фальшивыми представлениями о жизни.

Гоголь зорко видит отрицательные стороны этой «старосветской» идиллии, ее историческую обреченность, пустоту, «пошлость» и паразитический характер всего уклада. И Афанасий Иванович, беседующий со старостой или поддразнивающий Пульхерию Ивановну, уверяя ее в том, что он возьмет себе казацкую пику и отправится на войну, и сама Пульхерия Ивановна, заботящаяся лишь о настойках, декоктах и пирожках с гречневой кашей, одновременно и трогательны и смешны. Ничтожность событий, происходящих в замкнутой сфере старосветского поместья, отгороженного не только частоколом, но и всем характером быта, прекрасно переданы замедленностью самого темпа рассказа, подчеркнутой простотой самого действия. Возвращение и бегство серенькой кошечки Пульхерии Ивановны на фоне всего жизненного уклада возникает как важное, чреватое последствиями событие. Именно с ним связана смерть Пульхерии Ивановны и последовавшее за этим горестное существование Афанасия Ивановича, не представлявшего себе самой возможности разлуки со своей подругой.

своей хроники. Переходя к изложению «событий», связанных с пропажей серенькой кошечки Пульхерии Ивановны, воспринятой ею как предвестие близкой смерти, Гоголь пишет: «… повествование мое приближается к весьма печальному событию, изменившему навсегда жизнь этого мирного уголка. Событие это покажется тем более разительным, что произошло от самого маловажного случая. Но, по странному устройству вещей, всегда ничтожные причины родили великие события, и, наоборот, великие предприятия оканчивались ничтожными следствиями». Гоголь здесь как бы пародирует «Историю Государства Российского» Карамзина, говоря о случайности и зыбкости того порядка вещей, который казался ее автору незыблемым. Напомним, что Карамзин в начале своей «Истории» писал: «Она (то есть история. – Н. С.) мирит его (то есть «простого гражданина») с несовершенством видимого порядка вещей, как с обыкновенным явлением во всех веках; утешает в государственных бедствиях, свидетельствуя, что и прежде бывали подобные, бывали еще ужаснейшие…»[118]

Жизненная правда повести, ее реалистическая сила – в той внутренней глубине, с которой Гоголь показал своих героев. Его «старосветские помещики» равно далеки и от сентиментальной идеализации и от карикатурности. В них Гоголь открывает те добрые и хорошие человеческие задатки, которые приняли такое уродливое и ничтожное выражение в обстановке крепостнической патриархальности. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна показаны не только как смешные и жалкие старички, но и как простые и бесхитростные души, как безобидные и душевно чистые люди, жизнь которых согрета глубокой привязанностью их друг к другу. Отсюда и то сочетание идиллии и мягкой иронии, которое определяет сложность авторской оценки изображаемого.

«Старосветских помещиках» проявилась во всей полноте существеннейшая сторона мировоззрения Гоголя – его гуманизм. Скорбь за унижение человека, желание освободить его из тесного и жестокого плена действительности, убивающей и уродующей все то лучшее, что есть в человеке, – проходит через все творчество Гоголя. Эта гуманистическая тенденция в «Старосветских помещиках» и определяет сатирическое разоблачение отживающего поместного уклада. Гоголь и сочувствует тому положительному, человечному началу, которое видит в своих старичках, и вместе с тем осуждает ничтожество и неподвижность окружающего их тесного мирка. Поэтому не сожаление об уходящем патриархальном укладе, не сочувствие писателя к прошлому определяют идею повести. Гоголь показывает в ней, как уродливо искажаются и заглушаются условиями крепостнического строя прекрасные, положительные задатки, заложенные в человеке. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, несмотря на всю узость умственного их горизонта, ограниченного пустотой и бессодержательностью мелкопоместного уклада, сохранили доброту, красоту человеческого чувства, которые утрачены были окружавшим их обществом, проникшимся корыстными интересами. Эти гуманные черты с особенной полнотой сказались в трогательной любви их друг к другу, в той «ясной, спокойной жизни», которая являлась следствием внутренней чистоты и доброты Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны. Умирая, Пульхерия Ивановна полна лишь одной мыслью – о том, как будет жить без нее беспомощный Афанасий Иванович. Гоголь избегает здесь патетики, преувеличенности, показывая простое и глубокое чувство Пульхерии Ивановны. Обращаясь к ключнице, она наказывает ей: «Когда я умру, чтобы ты глядела за паном, чтобы берегла его, как гла́за своего, как свое родное дитя. Гляди, чтобы на кухне готовилось то, что он любит. Чтобы белье и платье ты ему подавала всегда чистое; чтобы, когда гости случатся, ты принарядила его прилично…» Именно это человеческое начало и определяет то тепло, ту сердечность, с которой писатель показывает своих смешных и жалких старичков.

который на протяжении всей своей жизни ничем не проявил себя, посвятив всю свою «деятельность» беспрестанному «закушиванию» и сну, с глубоким трагизмом переживает смерть своей подруги, погружается в неутешную печаль. «Боже! думал я, – говорит рассказчик, – глядя на него: пять лет всеистребляющего времени – старик уже бесчувственный, старик, которого жизнь, казалось, ни разу не возмущало ни одно сильное ощущение души, которого вся жизнь, казалось, состояла только из сидения на высоком стуле, из ядения сушеных рыбок и груш, из добродушных рассказов, – и такая долгая, такая жаркая печаль? Что же сильнее над нами: страсть или привычка?» Гоголь показывает, что и в этой сфере бессодержательного, пустого существования, заполненного едой и мелочными заботами, тлело под спудом чувство, которое одно лишь придавало цель жизни этим ничтожным существователям, возвышало их до глубокой человечности.

Ведь на смену добродушным старичкам, на смену тихой и мирной патриархальности приходят еще более ничтожные и ненавистные писателю представители дворянского оскудения. Таков наследник Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, оказавшийся «страшным реформатором», который показан Гоголем с беспощадной иронией. Найдя величайшее расстройство и упущения в хозяйственных делах, этот наследник решился навести «порядок». Однако реформы его ограничились тем, что он купил шесть английских серпов и приколотил к каждой избе особенный номер, и «наконец так хорошо распорядился, что имение через шесть месяцев взято было в опеку». Сам новый владелец, впрочем, чувствовал себя неплохо, пьянствуя вместе с «мудрой опекой», состоявшей из бывшего заседателя и штабс-капитана, и разъезжая с ними по ярмаркам. Конец «старосветского поместья» глубоко поучителен: «Избы, почти совсем лежавшие на земле, развалились вовсе, мужики распьянствовались…» Этой безрадостной картиной крепостных порядков и завершается «идиллия», являющаяся, в сущности, их разоблачением. Окончание повести с исчерпывающей ясностью показывает неизбежность экономического распада «старосветского» поместья, историческую обреченность его представителей.

В изображении растительного существования, сочетающегося с трогательной любовью двух старичков друг к другу, и увидел Белинский торжество реализма Гоголя, сумевшего охватить противоречивые стороны действительности, раскрыть жизнь во всей ее полноте: «… как сильна и глубока поэзия г. Гоголя в своей наружной простоте и мелкости! Возьмите его «Старосветских помещиков»: что в них? Две пародии на человечество в продолжение нескольких десятков лет пьют и едят, едят и пьют, а потом, как водится исстари, умирают. Но отчего же это очарование? Вы видите всю пошлость, всю гадость этой жизни, животной, уродливой, карикатурной, и между тем принимаете такое участие в персонажах повести, смеетесь над ними, но без злости, и потом рыдаете с Филемоном о его Бавкиде…» Белинский задает вопрос: «Отчего это?» – и отвечает на него: «Оттого, что это очень просто и, следовательно, очень верно; оттого, что автор нашел поэзию и в этой пошлой и нелепой жизни, нашел человеческое чувство, двигавшее и оживлявшее его героев: это чувство – привычка… Так вот где часто скрываются пружины лучших наших действий, прекраснейших наших чувств! О бедное человечество! жалкая жизнь!»[119]

Представитель реакционного лагеря, критик С. Шевырев увидел в «Старосветских помещиках» лишь идиллию, стремился лишить замысел Гоголя осуждающей, иронической направленности. Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, по словам Шевырева, представляют «добрую, верную, гостеприимную чету». «Эти два лица старика и старушки, эти два портрета служат явным обличением тем критикам, которые ограничивают талант автора одною карикатурою». Однако Шевырев, для того чтобы оправдать свое истолкование «Старосветских помещиков» как идиллию, вынужден все же оговориться: «Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины». Он даже предлагал «вымарать эти строки».[120]

«Старосветские помещики» заключали решительный приговор отмирающему патриархальному укладу. За безобидными и, казалось бы, даже привлекательными чертами патриархальной жизни все время отчетливо проступает ее пустота, бессодержательность.

Это сочетание «смеха» и «слез», трагического и комического выражало осмеяние и отрицание Гоголем «чудовищного безобразия» действительности и в то же время горькое сожаление об утрате человеком положительного, прекрасного начала.

(113) В. Г.

(114) Там же

(115) А. С. , Полн. собр. соч., т. 12, стр. 27.

Белинский, Полн. собр. соч., т. I, стр. 291.

, Полн. собр. соч., т. I, стр. 289.

(118) Н. М. Карамзин

(119) В. Г. Белинский–292.

«Московский наблюдатель», 1835, март, сб. «Русская критическая литература о произведениях Н. В. Гоголя», М. 1910, изд. 4-е, ч. I, стр. 68.