Шевырёв С. П.: Похождения Чичикова, или Мертвые души

Похождения Чичикова, или Мертвые души.

Поэма Н. Гоголя.

Статья первая.

Внешняя жизнь и содержание поэмы. Образ Чичикова

Странная участь постигает поэтическое произведение, когда оно из головы художника выступит в полном своем вооружении и перейдет в собственность читателей! Художник успокоился и, предав свое создание в жертву толпе, отошел от него в святилище души своей — тут начинается тревога внешняя. Масса читателей рвет на куски живое, целое создание и наслаждается его крохами; миллионы точек зрения наведены на него: каждый с своих собственных подмостков, на которые его поставили природа, образование и положение в обществе, вытягивается, чтобы кинуть и свой взгляд на явление, поразившее все очи. Одни безотчетно восхищаются им; другие безотчетно его порицают. Там из норы своей выползла мелкая зависть в виде газетчика и наводит свой шаткий и темный микроскоп на немногие грамматические ошибки, случайно вкравшиеся в произведение. Но вот с другой стороны, из тесных рядов толкучего рынка литературы, выскочило наглое самохвальство в виде крикливого пигмея, с медным лбом и размашистою рукою, обрадовавшись случаю из-за похвалы таланту похвалить самого себя, оно, ставши перед произведением, пялит на нем свою тощую фигуру, силится прикрыть его собою и потом показать вам, и уверить вас, что точно оно вам его показало, а без того вам бы его и не увидеть. Безмолвно возвышается произведение над выскочкой — непризнанным трубачом его славы — и только обличает собою его крохоту и умственное бессилие. Разрываемое на куски, оно хранит в себе таинственно свое целое и живет полною жизнию, которую дал ему художник.

Редко бывает нам случай прилагать эстетическую критику к современным произведениям русской словесности и, говоря об них, касаться важных вопросов об искусстве. Пропустим ли мы его теперь, когда он открывается нам так блистательно в произведении художника, который после такого продолжительного безмолвия вдруг представил нам плод многолетней думы, изучения и творчества? Конечно нет, — напротив мы несколько раз возвратимся еще к "Мертвым душам", ибо едва ли можно высказать с одного разу все множество мыслей и вопросов, какие это произведение возбуждает.

Давно уже поэтические явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели "Мертвые души", но мы живем, к сожалению, в такое время, когда едва ли может явиться создание, которое соединило бы единодушно все голоса в свою пользу. Если бы гений первой степени, сам Шекспир явился снова, то и он в наше время едва ли покорил бы себе умы, разделенные странным разномыслием!

Мудрено ли после этого, что произведение Гоголя подверглось разнообразным толкам и суждениям? Мы заметили даже, что мнение едва ли когда делилось на столь противоположные крайности, как в настоящем случае; такое явление не должно быть без причины — нет, оно чрезвычайно важно и требует объяснения. Можно было даже встретить таких людей, которые сами в себе соединяли эти крайние противоположности, колебались между тем и другим мнением и не в силах были дать себе полного отчета в своей странной нерешимости. Если такое явление действительно совершилось в людях мыслящих, беспристрастных, простодушно принимавших впечатления, — то причина ему должна, конечно, содержаться в самом создании. Мы так и полагаем.

Две стороны имеет всякое произведение художника; одною стороною обращено оно к жизни, из которой черпает свой материял, свое содержание, но другою все оно принадлежит создателю, все есть плод его творческого духа, тайна его внутренней жизни. Ценители по большей части делятся на две стороны: одни смотрят только на содержание и на ту связь, которая находится между произведением и жизнию, особенно современною; другие наслаждаются искусством художника безотчетно или с отчетом, и не тревожит их вопрос о жизни.

Давно не встречали мы произведения, в котором внешняя жизнь и содержание представляли бы такую резкую и крайнюю противоположность с чудным миром искусства, в котором положительная сторона жизни и творящая сила изящного являлись бы в такой разительной между собою борьбе, из которой один лишь талант Гоголя мог выйти достойно с венцом победителя. Может быть, таков должен быть характер современной поэзии вообще — как бы то ни было, но здесь первый источник разногласию мнений, которыми встречено произведение. Ясно, что взгляд на него будет тогда только полон, когда обнимет обе стороны: сторону жизни и искусства, и покажет их взаимное отношение в создании художника. Вот та трудная задача, которую мы задаем себе теперь и на которую будем отвечать по мере сил наших и по внутреннему, беспристрастному убеждению.

Раскроем сначала сторону жизни внешней и проследим поглубже те пружины, которые поэма приводит в движение. Кто герой ее? Плутоватый человек, как выразился сам автор. В первом порыве негодования против поступков Чичикова можно бы прямее назвать его и мошенником. Но автор раскрывает нам глубоко всю тайную психологическую биографию Чичикова; берет его от самых пелен, проводит через семью, школу и все возможные закоулки жизни, и нам открывается ясно все его развитие, и мы увлечены необыкновенным даром постижения, какой раскрыт автором при чудной анатомии этого характера. Внутренняя наклонность, уроки отца и обстоятельства воспитали в Чичикове страсть к приобретению. Проследив героя вместе с автором, мы смягчаем имя мошенника — и согласны его даже переименовать в приобретателя. Что же? герой, видно, пришелся по веку. Кто ж не знает, что страсть к приобретению есть господствующая страсть нашего времени, и кто не приобретает? Конечно, средства к приобретению различны, но когда всё приобретают, нельзя же не испортиться средствам — и в современном мире должно же быть более дурных средств к приобретению, чем хороших. Если с этой точки зрения взглянуть на Чичикова, то мы не только подадимся на приглашение автора назвать его приобретателем, но даже принуждены будем воскликнуть вслед за автором: да уж полно, нет ли в каждом из нас какой-нибудь части Чичикова? Страсть к приобретению ужасно как заразительна: на всех ступенях многосложной лестницы состояний человека в современном обществе едва ли не найдется по нескольку Чичиковых. Словом, всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они как грибы невидимо рождаются, — что Чичиков есть настоящей герой нашего времени, и следовательно по всем правам может быть героем современной поэмы.

Но из всех приобретателей Чичиков отличился необыкновенным поэтическим даром в вымысле средства к приобретению. Какая чудная, подлинно вдохновенная, как называет ее автор, мысль осенила его голову! Раз поговоривши с каким-то секретарем и услыхав от него, что мертвые души по ревизской сказке числятся и годятся в дело, Чичиков замыслил скупить их тысячу, переселить на Херсонскую землю, объявить себя помещиком этого фантастического селения и потом обратить его в наличный капитал посредством залога. Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и , соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела: посмотрите, затевая свой подвиг, какою мыслию он увлекается: «А главное-то хорошо, что предмет-то покажется всем невероятным, никто не поверит». Он веселится своему необычайному изобретению, радуется будущему изумлению мира, который до него не мог выдумать такого дела, и почти не заботится о последствиях в порыве своей предприимчивости. Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому, как он, бесстрашен и удал. 

Для того чтобы привести в исполнение свой поэтический замысел, Чичиков должен был найти особенный город N. и людей к тому способных. Герой и его предприятие привели за собою неизбежно достойное их окружение. Некоторые читатели порицают автора за выводимые им лица, но это напрасно. Автор весьма благоразумно предупредил подобные упреки, сказав, что «если лица, доныне являвшиеся, не пришлись по вкусу читателя, то вина не его, а Чичикова, который здесь вполне хозяин». В самом деле, если герой пришелся по веку, если его замысел отличается какою-то поэзиею изобретения, — то, конечно, он не мог его исполнить в ином городе и с другими лицами, кроме тех, какие изображены чудною мастерскою кистию создателя поэмы. 

Образы помещиков. Герои поэмы "Мертвые души"

Пройдем же внимательно галерею этих странных лиц начинает с него. Едва ли не тысячи лиц сведены в этом одном лице. Манилов представляет многое множество людей, живущих внутри России, о которых можно сказать вместе с автором: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Коль хотите, они вообще добрые люди, но пустые; все и всех они хвалят, но в их похвалах нет никакого толку. Живут в деревне, хозяйством не занимаются, а так глядят на все спокойным и добрым взглядом и, куря трубку (трубка их атрибут неизбежный), предаются праздным мечтаниям вроде того, как бы через пруд выстроить каменный мост и на нем завести лавки. Доброта души их отражается в семейной их нежности: они любят целоваться, но и только. Пустота их сладкой и приторной жизни отзывается баловством в детях и дурным воспитанием. Мечтательное их бездействие отразилось на всем их хозяйстве; взгляните на их деревни: все они будут походить на Манилова. Серенькие, бревенчатые избы, нигде никакой зелени; везде только одно бревно; пруд посередине; две бабы с бреднем, в котором запутались два рака и плотва, да общипанный петух с продолбленной до мозгу головою (да, у таких людей в деревне и петух непременно должен быть ощипан) — вот необходимые внешние признаки их сельского быта, к которому очень пришелся даже и день светло-серого цвета, потому что при солнечном освещении такая картина была бы не столько занимательна. В доме их всегда какой-нибудь недостаток, и при мебели, обитой щегольскою материею, непременно найдутся два кресла, обтянутые парусиною. При всяком деловом вопросе они всегда обращаются к своему приказчику, даже если бы случилось им продавать что-нибудь из сельских продуктов. <…>

Коробочка — вот это совсем другое дело! Это тип деятельной помещицы-хозяйки; она вся живет в своем хозяйстве; она ничего и не знает другого. С виду вы назовете ее крохоборкой, смотря на то, как она собирает полтиннички и четвертачки по разным мешочкам, но, вглядевшись в нее пристальнее, вы отдадите справедливость ее деятельности и невольно скажете, что она в своем деле министр хоть куда. Посмотрите, какой везде у нее порядок. На крестьянских избах видно довольство обитателей; вороты нигде не покосились; старый тес на крышах заменен везде новым. Взгляните на ее богатый курятник! Петух у нее не так как на деревне у Манилова — петух щеголь. Вся птица, как заметно, уж так приучена заботливою хозяйкою, составляет с нею как будто одно семейство и близко подходит к окнам ее дома; вот отчего у Коробочки только могла произойти не совсем учтивая встреча между индейским петухом и гостем Чичиковым. Домашнее хозяйство ее все идет полной рукою: кажется, одна только Фетинья в доме, а посмотрите, что за печенья! и какой огромный пуховик принял в свои недра усталого Чичикова! — А что за чудесная память у Настасьи Петровны! Как она, без всякой записки, наизусть пересказала Чичикову имена всех вымерших мужиков своих! Вы заметили, что мужики Коробочки отличаются от других помещичьих мужиков все какими-то необыкновенными прозвищами: знаете ли, почему это?

с нею дело: она хоть и любит продать и продает всякой продукт хозяйственный, но зато и на мертвые души смотрит так же, как на свиное сало, на пеньку или на мед, полагая, что и они в хозяйстве могут спонадобиться. До поту лица умучила она Чичикова своими затруднениями, ссылаясь все на то, что товар это новый, странный, небывалый. Ее можно было только напугать чертом, потому что Коробочка должна быть суеверна. Но беда, если случится ей продешевить какой-нибудь товар свой: у нее как будто совесть не спокойна — и потому немудрено, что она, продав мертвые души и потом раздумавшись о них, прискакала в город в своем дорожном арбузе, напичканном ситцевыми подушками, хлебами, калачами, кокурками, кренделями и прочим, прискакала затем, чтобы узнать наверно, почем ходят мертвые души и уж не промахнулась ли она, Боже сохрани, продав их, может быть, втридешева.

На большой дороге, в каком-то деревянном, потемневшем трактире, встретил Чичиков Ноздрева, с которым познакомился еще в городе: где же и встретиться с таким человеком, если не в таком трактире? Ноздревых встречается немало, замечает автор: правда, на всякой русской ярмарке, самой ничтожной, вы уж непременно встретите хотя по одному Ноздреву, а на другой, поважнее — конечно, по нескольку таких Ноздревых. Автор говорит, что этот тип людей у нас на Руси известен под именем разбитного малоготы; на ярмарках покупают все, что в голову ни взбредет, как, например: хомутья, курительные свечи, платье для няньки, жеребца, изюму, серебряный рукомойник, голландского холста, крупитчатой муки, табаку, пистолеты, селедок, картин, точильный инструмент, — словом, в их покупках такой же ералаш, как и в их голове. В деревне у себя они любят хвастать и лгать без милосердия, и называть своим все, что им и не принадлежит. Не доверяйте словам их, скажите им в глаза, что они вздор говорят: они не обижаются. Страсть большая у них все у себя в деревне показывать, хотя и глядеть не на что, и всем хвалиться: в этой страсти выказывается радушие — черта русского народа — и тщеславие, другая черта, также нам родная.

Ноздревы большие охотники меняться. У них ничто не посидит на месте, и все должно также вертеться вокруг их, как у них в голове. Дружеские нежности и ругательства в одно и то же время льются с их языка, мешаясь в потоке слов непристойных. Избави Боже от их обеда и от всякой короткости с ними! В игре они нагло плутуют — и готовы драться, если им это заметишь. Особенная страсть у них к собакам — и псарный двор в большом порядке: не происходит ли это от какой-то симпатии? ибо в характере Ноздревых есть что-то истинно собачье. Дела с ними никакого сладить нельзя: вот почему сначала кажется даже и странным, как Чичиков, такой умный и деловой малой, узнававший с первого разу человека, кто он и как с ним надо говорить, решился войти в сношение с Ноздревым. Такой промах, в котором Чичиков после сам и раскаялся, может, впрочем, объясниться из двух русских пословиц, что на всякого мудреца бывает довольно простоты и что русский человек крепок задним умом. Зато Чичиков и поплатился после; без Ноздрева кто бы так всполошил город и произвел всю суматоху на бале, которая причинила такой важный переворот в делах Чичикова? 

Но Ноздрев должен уступить место огромному типу Собакевича<…>

Случается иногда в природе, что наружность человека обманывает и под странным чудовищным образом вы встречаете добрую душу и мягкое сердце. Но в Собакевиче внешнее совершенно, точь-в-точь, отвечает внутреннему. Наружная образина его отпечаталась на всех его словах, действиях и на всем, что его окружает. Несуразный дом его, полновесные и толстые бревна, употребленные на конюшню, сарай и кухню; плотные избы мужиков, срубленные на диво; колодезь, обделанный в крепкий дуб, годный на корабельное строение; в комнатах портреты с толстыми ляжками и нескончаемыми усами, героиня греческая Бобелина с ногою в туловище, пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах; дрозд темного цвета, — словом, все, окружающее Собакевича, похоже на него и может вместе со столом, креслами, стульями запеть хором: и мы все Собакевич!

Взгляните на его обед: всякое блюдо повторит вам то же самое. Эта колоссальная няня, состоящая из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгами и ножками; ватрушки больше тарелки; индюк ростом с теленка, набитый невесть чем, — как все эти кушанья похожи на самого хозяина! <…>

Поговорите с Собакевичем: все высчитанные кушанья отрыгнутся в каждом слове, которое выходит из его уст. Во всех его речах отзывается вся мерзость его физической и нравственной природы. Он рубит все и всех, так же как его самого обрубила немилосердная природа: весь город у него дураки, разбойники, мошенники, и даже самые порядочные люди в его словаре значат одно и то же с свиньями. Вы, конечно, не забыли фонвизинского Скотинина: он если не родной, то, по крайней мере, крестный отец Собакевичу, но нельзя не прибавить, что крестник перещеголял своего батюшку.

«Душа у Собакевича, казалось, закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности», — говорит автор. Так тело осилило в нем все, заволокло всего человека и уж стало неспособно к выражению душевных движений.

одна злая хитрость. Но в изобретательности своей он смешнее Калибана. Как мастерски ввернул он Елизавету Воробья в список душ мужеского пола и как хитро начал вилкою тыкать маленькую рыбку, уписав прежде целого осетра, и разыграл голодную невинность! С Собакевичем трудно было сладить дело, потому что он человек-кулак; его тугая натура любит торговаться; но уж зато сладив дело, можно было оставаться спокойным, ибо Собакевич человек солидный и твердый и за себя постоит. 

Галерея лиц, с которыми Чичиков обделывает свое дело, заключается скупцом Плюшкиным. Автор замечает, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться. Здесь так же, как и у других помещиков, деревня Плюшкина и дом его рисуют нам внешним образом характер и душу самого хозяина. Бревно на избах темно и старо; крыши сквозят как решето, окна в избенках без стекол, заткнуты тряпкой или зипуном, церковь, с желтенькими стенами, испятнанная, истрескавшаяся. Дряхлым инвалидом глядит дом, окна в нем заставлены ставнями или забиты досками; на одном из них темнеет треугольник из синей сахарной бумаги. Ветшающие кругом строения, мертвая беззаботная тишина, ворота, всегда запертые наглухо, и замок-исполин, висящий на железной петле, — все это готовит нас ко встрече с самим хозяином и служит печальным живым атрибутом затворившейся заживо души его. Вы отдыхаете от этих грустных, тяжких впечатлений на богатой картине сада, хотя заросшего и заглохшего, но живописного в своем запустении: здесь угощает вас на минуту чудная симпатия поэта к природе, которая вся живет под его теплым на нее взглядом, а между тем в глубине этой дикой и жаркой картины вы как будто проглядываете в повесть жизни самого хозяина, в котором так же заглохла душа, как природа в глуши этого сада.

Взойдите в дом Плюшкина; все здесь расскажет вам об нем прежде, нежели вы его увидите. Нагроможденная мебель, сломанный стул, на столе часы с остановившимся маятником, к которому паук приладил свою паутину; бюро, выложенное перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем; на бюро куча исписанных мелко бумажек, лимон, весь высохший, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов… Далее картины на стенах, почерневшие от времени, люстра в холстинном мешке, от пыли сделавшаяся похожею на шелковый кокон, в котором сидит червяк, куча разного сора в углу, откуда высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога, — и одна только примета живого существа во всем доме, поношенный колпак, лежащий на столе… Как здесь во всяком предмете видится Плюшкин, и как чудно по этой нескладной куче вы уже узнали самого человека!

— с серенькими глазками, которые, как мыши, бегают из-под высоко выросших бровей… Плюшкин так живо видится нам, как будто бы мы его припоминаем на картине Альберта Дюрера в галерее Дориа2… Изобразив лицо, поэт входит внутрь его, обнажает перед вами все темные складки этой очерствелой души, рассказывает психологическую метаморфозу этого человека: как скупость, свивши однажды гнездо в душе его, мало-помалу простирала в ней свои владения и, покорив себе все, опустошив все его чувства, превратила человека в животное, которое, по какому-то инстинкту, тащит в свою нору все, что бы ему ни попалось на дороге, — старую подошву, бабью тряпку, железный гвоздь, глиняный черепок, офицерскую шпору, ведро, оставленное бабою.

Всякое чувство почти неприметно скользит по этому черствому, окаменелому лицу… Все умирает, гниет и рушится около Плюшкина… Немудрено, что Чичиков мог найти у него такое большое количество мертвых и беглых душ, которые вдруг так значительно умножили его фантастическое население. 

Вот те лица, с которыми Чичиков приводит в действие свой замысел. Все они, кроме особых свойств, каждому собственно принадлежащих, имеют еще одну черту, общую всем: гостеприимство, это русское радушие к гостю, которое живет в них и держится как будто инстинкт народный. Замечательно, что даже в Плюшкине сохранилось это природное чувство, несмотря на то, что оно совершенно противно его скупости: и он счел за нужное попотчевать Чичикова чайком и велел было поставить самовар, да к счастию его, сам гость, смекнувший дело, отказался от угощения. 

Лакей Петрушка и кучер Селифан. Город N. как действующее лицо поэмы.

При Чичикове находятся еще два лица, два верные спутника: засаленный в сюртуке, которого никогда не скидает он, и кучер Селифан. Замечательно, что первый, находясь всегда около своего барина, подражая ему в костюме и умея даже читать, провонял, а Селифан, будучи всегда с лошадьми и в конюшне, сохранил свежую, непочатую русскую природу. Выходит на поверку, что у Чичиковых всегда так бывает: Петрушка лакей совершенно по герою: это его живой, ходячий атрибут; глубоко замечание автора об том, как он читает все, что бы ему ни попалось, и как в чтении нравится ему более процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово. — Кучер Селифан совсем другое дело: это новое, полное типическое создание, вынутое из простой русской жизни. Мы не знали об нем до тех пор, пока дворня Манилова не напоила его пьяным и пока вино не открыло нам всю его славную и добрую натуру. Напивается он пьян более для того, чтобы поговорить с хорошим человеком. Вино расшевелило Селифана: он пустился в разговоры с лошадьми, которых в своем простодушии считает почти своими ближними. Его доброе расположение к Гнедому и к Заседателю, и особенная ненависть к подлецу Чубарому, о котором он надоедает даже и барину своему, чтобы его продать, взяты из натуры всякого кучера, имеющего к своему делу особое призвание. Похвалился наш пьяный Селифан, что не перекинет, а когда случилась с ним беда, как наивно вскричал он: «вишь ты и перекинулась!» — Зато уж с каким радушием и покорностию отвечал он барину на его угрозы: «почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская… почему ж не посечь?»…

Из всех лиц, какие до сих пор являются в поэме, самое большее участие наше возбуждено к неоцененному кучеру Селифану. В самом деле, во всех предыдущих лицах мы живо и глубоко видим, как пустая и праздная жизнь может низвести человеческую натуру до скотской. Каждое из них представляет разительное сходство с каким-нибудь животным. Собакевич, как мы уже сказали, соединил в одном себе породу медвежью и свиную; Ноздрёв очень похож на собаку, которая без причины в одно и то же время и лает, и обгрызывается, и ласкается; Коробочку можно бы сравнить с суетливою белкой, которая собирает орешки в своем закроме и вся живет в своем хозяйстве; Плюшкин, как муравей, одним животным инстинктом, все, что ни попало, тащит в свою нору; Манилов имеет сходство с глупым потатуем3, который, сидя в лесу, надоедает однообразным криком и как будто мечтает об чем-то; Петрушка с своим запахом превратился в пахучего козла; Чичиков плутовством перещеголял всех животных и тем только поддержал славу природы человеческой… Один лишь кучер Селифан век свой прожил с лошадьми и сохранил всех вернее добрую человеческую натуру.

город N. В нем вы не найдете ни одного из наших губернских городов, но он сложен из многих данных, которые, будучи подмечены наблюдательностию автора в разных концах России и прошед через его комический юмор, слились в одно новое, странное целое. Постараемся изобразить этот город как одно лицо, соединив вместе все черты его, крупно рассеянные автором.

Официальная часть города N. составлена из губернатора, пренежного человека, вышивающего по тюлю, прокурора, человека серьезного и молчаливого, почтмейстера, остряка и философа, председателя палаты — рассудительного, любезного и добродушного человека, полицмейстера — отца и благодетеля, и других чиновников, которые все разделяются на толстых и тоненьких.

Неофициальная его часть состоит, во-первых, из просвещенных людей, читающих «Московские ведомости», Карамзина и проч., далее тюрюков, байбаков и дам, которые своих мужьев называют ласковыми именами «кубышки», «толстунчика», «пузанчика», «чернушки», «кики» и «жужу». Из сих последних особенно отличились две: дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях.

день… Город разъезжает в своих особенных экипажах, из которых замечательны дребезжалки и колесосвистки. Нравом он предобрый, гостеприимный и самый простодушный; беседы у него носят печать какой-то особенной короткости, все семейственно, все запанибрата и так, между собою. В карты ли город играет, у него на всякую масть и на всякую карту есть свои особенные поговорки и выражения. Между собою ли разговаривает, у него ко всякому имени свое присловьице, которым никто и не обижается. Если хотите иметь понятие о особенном языке этого города — прислушайтесь к знаменитому рассказу почтмейстера, первого оратора городского, о капитане Копейкине.

Все официальные дела происходят также в быту семейном: взятки, какой-то домашний, исстари принятый обычай, которому никто и не изумляется. <…> При всем том, что этот город не есть ни один из наших известных городов губернских и создан насмешливою, игривою фантазиею поэта, — при всем том город так жив и естествен, что мы понимаем, как только в нем, а не в каком ином городе, Чичиков мог привести в исполнение часть своего необыкновенного отважного замысла. 

Связь искусства с жизнью.

Вот материялы, которые поэт взял из жизни и перенес в свою поэму! Мы, излагая содержание, умышленно обнажили всю эту жизнь от прелестей искусства, чтобы удобнее дать заметить ее значение. И вот слышим вокруг себя раздающиеся вопросы: что же в этой жизни? Чем она привлекательна? Что занимательного в ней? Что за выбор предмета, героя и лиц?

<...> Но знаете ли вы, что ваши осуждения несправедливы, что поэт сам не волен в избрании предмета, который одушевил его? Как объясните вы мне, почему Рафаэлю все снились Мадонны? Почему Теньер4 так охотно писал пьяных? <…> Как объяснить, почему в одной и той же голове Гомера в разные минуты создались Ахилл и Терсит, Одиссей и Ир5? Или в голове Шекспира явился тогда-то Ромео, в другое время Отелло, в третье — Калибан или Фальстаф6? — Поэт истинный, поэт по призванию почти так же не властен в выборе своих героев и сюжетов, как История. — При решении вопроса о выборе предмета трудно бывает отделить то, что проистекает от внутренних, тайных, неисследимых наклонностей самого поэта как человека, от того, что внушают ему самый век и взгляд на жизнь, его окружающую.

тайная наклонность совпадает с характером современной жизни. Счастлив тот век, в котором видения поэтов бывают чисты, идеальны, благородны, возвышенны; когда героями в поэмах являются Ахиллы и Одиссеи, Орланды и Годфреды7; когда в творческом воображении их проносятся величавые и прекрасные образы, одушевительные для юношества и внушающие удивление всем векам и народам!

В самом деле, истинные поэтические создания совершаются, как сны, в которых мы не бываем властны. Можно даже продолжить это сравнение. Замечено, что сны наши много зависят от пищи, нами принимаемой, и от впечатлений жизни внешней: так и видения поэта не зависят ли от той внутренней пищи, которую предлагает ему жизнь современная, его окружающая? — Представьте же себе то ужасное состояние поэта, когда ему, вместо идеальных видений, все представляются страшные кошмары из действительной жизни; когда вместо Ахиллов, Агамемнонов, Гамлетов, Лиров снятся ему Лягушки, Осы, Гарпагоны8, Дон-Кихоты, Санчо-Пансы, Чичиковы, Собакевичи и Ноздревы!.. Куда он денется от такого роя? Как ему развязаться с своими героями, которых он невинная жертва? Как согласить ему жизнь с искусством? Он сосредоточится в глубине своего духа; отсюда будет наблюдать видения, его преследующие; наведет на них лучи своего неистощимого юмора; отделается от них ярким, громким смехом и тайными слезами, — и найдет отдых и успокоение или в торжественных лирических движениях души своей, или в ясновидящей фантазии, которая все объемлет, весь мир восприемлет в себя и воссоздает его с равным участием.

Но как мы ни оправдывай поэта, все вокруг нас раздаются еще вопросы: что нам за дело до ваших кошмаров поэтических? Довольно того, что раз в действительности существуют Ноздревы, Чичиковы и Собакевичи, к чему же еще в другой раз повторять их и давать им посредством искусства бытие долговечное, нескончаемое? Согласитесь, что если бы вам случилось наперед узнать, что вы в таком-то месте непременно встретите одно из этих трех лиц, то, конечно, вы лучше поедете в объезд и сделаете тридцать верст крюку, чтобы только не встретить какого-нибудь Ноздрева или Собакевича. Какая же охота знакомиться с ними в вашей поэме?

Мы согласимся с тем только, что замечание ваше чрезвычайно остроумно и метко, но извините нас, если не согласимся с ним в его сущности. В нем те же две стороны, какие и во всем вопросе, нами решаемом: сторона жизни и искусства. Разделим их порознь, чтобы лучше разобрать, в чем дело.

Сначала об жизни. Вы говорите: довольно того, что весь этот мир существует на деле; к чему еще переводить его в мир искусства? Но без поэта знали ли бы вы, что он точно существует на деле? А если бы и знали, понятно ли б было для вас все его глубокое значение, вся его тайная, невидимая, с первого взгляда незаметная связь с миром, вас окружающим? Разве не любопытно, даже не необходимо вам знать, что Собакевичи, Ноздревы, Чичиковы, Коробочки — ваши соотечественники, ваши земляки, члены того же народа и государства, к которому вы принадлежите; что вы с ними составляете одно слитное, нераздельное целое; что они необходимые действующие звенья в огромной цепи русского царства, что их сила электрически действует непременно и на вас? Что за странное, не только нехристианское, даже нерусское чувство, заключающее вас в вашем спокойном и самодовольном одиночестве, в тесноте вашего светлого и избранного круга, который вы себе идеально и по вашему вкусу составили!

отдаленного захолустья нашей отчизны таких земляков, таких странных собратий ваших, о существовании которых если вы и имели кой-какие подозрения, то позабыли вовсе в своих великолепных суетах и заботах!

Кроме того, вглядывайтесь в видения поэтов, прислушивайтесь к их тайным, многозначительным вещаниям. У них чудная, пророческая симпатия с жизнию; они донесут вам о том, чего вы ни от кого не узнаете; они недаром именовались всегда учителями жизни — и предложат вам об ней такие глубокомысленные уроки, каких вы ни от кого не услышите. Лишь бы глагол их был свободен и открыт: он не опасен никому, ибо доносится без всяких предубеждений, из одного глубокого чувства истины.

Да, повсюду важна связь искусства с жизнию, но особенно важна она у нас, как народа практического, не способного к отвлеченностям. Только то произведение тронет у нас за живое и возбудит участие всех, в котором существенная основа тесно связана с корнем нашей жизни, в хорошую ли, в дурную ли ее сторону. Все истинные поэты нашего отечества постигали это необходимое соединение; во всяком живом произведении поэзии русской вы непременно его найдете, — и вот почему на всяком образованном русском належит обязанностию изучать произведение поэта в отношении к жизни и не брезговать никакою истиною действительности русской, если только она воссоздана верно, полно, живо, могучею фантазиею поэта.

Скажем теперь мимоходом, предоставляя себе вперед сказать о том же поболее, что одна из важнейших задач русской критики состоит именно в том, чтобы решать вопрос об отношении словесности к жизни; что местный характер ее должен отсюда определиться и соответствовать назначению искусства в нашем отечестве; что критика, теряющаяся в одних пустых отвлеченностях, ничего дельного и верного никогда не скажет об русской словесности; что критика у нас должна необходимо совмещать взгляд на жизнь со взглядом на искусство, мирить воззрение французов с воззрением немецким: тогда только достигнет она вполне своего назначения.

Но остановимся, не увлекаясь далее этим занимательным эпизодом, в котором невольно выразилась любимая наша мысль. Из сказанного прежде нами ясно, почему не правы те, которые или величаво и гордо брезгают содержанием поэмы Гоголя, стороною жизни действительной, или считают за ненужное обращать внимание на содержание его поэмы, восхищаясь отвлеченно одним только его искусством. Мы совершенно не разделяем этих мнений: весь этот странный мир сельских и губернских героев, открытый фантазиею Гоголя, мир, о котором мы имели какое-то смутное понятие, как во сне, но который теперь так ясно и живо, как будто наяву, совершается в очах наших, — по нашему образу мыслей, имеет весьма глубокое и великое современное значение. Обратите внимание даже на яркую противоположность этого мира с тем, который вас так великолепно, так пленительно окружает. Собакевичи, Ноздревы, город N., наши деревни, яркие картины внутреннего быта России, представ вам ясно среди вашего пышного сна, разрушат много светлых очарований, низведут вас из мира мечтаний высоких в мир голой существенности и направят внимание ваше на такие вопросы, которые без того не раздались бы, может быть, в уме вашем! 

автора сумел так искусно представить один и тот же мотив, разнообразя его по характерам тех лиц, с коими сходится Чичиков. Предмет сделки весьма затейливо придуман комическою фантазиею поэта: в нем ничего нет такого, что бы наружно с первого взгляда нас отвращало — это было бы и противно самым требованиям искусства — но по мере того, как вы сквозь смех и игру фантазии проникаете в глубь существенной жизни, вам становится грустно, и смех ваш переходит в тяжкую задумчивость, и в душе вашей возникают важные мысли о существенных основах русской жизни.

Обратите внимание также на все те села, которые по очереди предстают перед вами со всеми их помещиками: как в каждом из них отражается всеми чертами характер хозяина! А размышления Чичикова над купленными душами! Сколько в них глубоких наблюдений над русскою жизнию! А вся пустая бессмыслица в действиях города N.! И в ней немало значительной правды…

Да, чем глубже вглядитесь вы в эту поэму, тем важнее предстанет вам ее с виду забавное содержание — и вы последуете совету, который автор предлагает вам на одной из последних страниц своей поэмы: исчезнет смех, утомивший уста ваши, и глубокая, внутренняя дума смежит их, и оправдаются над вами другие слова автора, сказанные им в другом месте: «веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда Бог знает, что взбредет в голову».

Пора, пора уже нам от блестящей жизни внешней, которая нас слишком увлекает, возвращаться ко внутреннему бытию, к действительности собственно русской, как бы ни казалась она ничтожна и отвратительна нам, увлекаемым незаслуженною гордостию чужого просвещения, — и потому каждое значительное произведение русской словесности, напоминающее нам о тяжелой существенности нашего внутреннего быта, открывающее те захолустья, которые лежат около нас, а нам кажутся за горами потому только, что мы на них не смотрим, каждое такое произведение, заглядывающее в глубь нашей жизни, кроме своего достоинства художественного, может по всем правам иметь достоинство и благородного подвига на пользу Отечества. Русская словесность никогда не чуждалась этого практического назначения, а всегда призывала народ к сознанию своей внутренней жизни, — и правительство наше (честь и хвала ему) никогда не скрывало от нас таких сознаний, если только совершались они талантами истинными, с искренним чувством любви к России и с уверенностью в ее высоком назначении. В пышном веке Екатерины Фонвизин вывел перед нами семейство Простаковых и раскрыл одну из глубоких ран тогдашней России в семейном быту и воспитании. В наше время тот же подвиг совершен был Гоголем в «Ревизоре» и совершается теперь в другой раз в "Мертвых душах". От самых времен Кантемира9 до наших словесность связывала свои произведения с существенностию русской жизни — и только одни кроты в современной критике, не постигающие в слепом бреду своем ни России, ни ее литературного развития, не видят той глубокой, внутренней связи, какая была искони у нас между жизнию и словесностию. 

Заключим же: наша русская жизнь своею грубою, животною, материальною стороною глубоко лежит в содержании этой первой части поэмы и дает ей весьма важное, современное, с виду смешное, в глубине грустное значение. Поэт обещает нам представить и другую сторону той же нашей жизни, разоблачить перед нами сокровища русской души: конец его поэмы исполнен благородного, высокого предчувствия этой иной, светлой половины нашего бытия. С нетерпением ожидаем его грядущих вдохновений: да низойдут они на него скорее, но и теперь благодарим его за вскрытие многих внутренних тайн, которые лежат в основе русского бытия и доступны только проницательному взгляду поэта, одаренного могучим ясновидением жизни. <…> 

Комический юмор Гоголя

Положим, говорят нам возражатели, что эта грубая жизнь, как и все в мире, может быть предметом наблюдений практического философа или государственного человека, который ее изучает точно так же, как естествоиспытатель изучает гадов и все низкое в природе. Да какой же интерес может она предложить поэту? Какая связь между такой жизнию и искусством?

Сейчас, сейчас предложим ответ на ваш вопрос, который следует в порядке нашего рассуждения. Но прежде припомним еще одно из замечаний, напечатлевшееся в нашей памяти по остроумию, с каким было предложено: теперь переходя от вопроса о жизни к вопросу об искусстве и художнике, настоящее время отвечать на него. Вы спрашивали нас: «не правда ли, что, странствуя по России, вы согласитесь скорее дать 30 верст крюку, чем встретиться с каким-нибудь Собакевичем или Ноздревым? Какая же охота встречаться с ними в поэме, когда и наяву они представляются для нас страшным кошмаром? Можно ли впустить хотя одно из лиц этой поэмы далее своей передней?» — Но позвольте и нам предложить вопросы в свою очередь. Смотрите на улицу: вот пьяница шатается по тротуару; вот извозчик навеселе мчится на удалой тройке: вы, конечно, обойдете за несколько шагов этого пьяницу и не впустите извозчика, особенно же с его тройкой, в вашу гостиную; но изобрази вам пьяницу Теньер своею веселою кистию, нарисуй вам Орловский10 извозчика лихача с удалою тройкою бессмертным карандашом своим — и пьяница Теньеров, и тройка Орловского будут красоваться в вашей гостиной на самом первом, почетном месте, выше каких-нибудь других важных картин, рисованных кистию не столько искусною. Такова привилегия художества.

Велик, просторен и чудно разнообразен мир Божий: есть место в нем для всего. Живут в нем и Собакевичи, и Ноздревы. Таков же точно и мир искусства, создаваемый художником: и в нем должно быть место всему, и ничем не пренебрегает многообъемлющая фантазия поэта, которой подведем весь мир от звезд до преисподних земли: все свободно восприемлет она в себя и воспроизводит своею чудною властию. Не что как он это воссоздал и как связал мир действительный с миром своего изящного — вот то, что, собственно, касается искусства.

Первый вопрос о том, что изобразил художник, относящийся к определению связи, какая находится между произведением и жизнью, нами уже решен. Перейдем же теперь ко второму: как изобразил художник жизнь, им избранную.

предметов из грубой, низкой, животной природы человека производило бы совершенно противное тому действие и нарушало бы вовсе первое условие изящного впечатления — водворение гармонии в нашем духе, — если бы не помогало здесь усилие другой стороны, возвышение субъективного духа в самом поэте, воссоздающем этот мир. Да, чем ниже, грубее, материальное, животное, предметный мир, изображаемый Поэтом, тем выше, свободнее, полнее, сосредоточеннее в самом себе должен являться его творящий дух; другими словами, чем ниже объективность, им изображаемая, тем выше должна быть, отрешеннее и свободнее от нее его субъективная личность.

Сия последняя проявляется в юморе, который есть чудное слияние смеха и слез, посредством коего Поэт соединяет все видения своей фантазии с своим собственным человеческим существом. Неистощим комический юмор Гоголя; все предметы, как будто нарочно, по его воле становятся перед ним смешною их стороною; даже имена, слова, сравнения подвертываются к нему такие, что возбуждают смех; конечно, заразительный хохот пронесся вместе с "Мертвыми душами" по всем пределам России, где только их читали. Но тот недалеко слышит и видит, кто в ярком смехе Гоголя не замечает глубокой затаенной грусти. В "Мертвых душах" особенно часто веселость сменяется задумчивостью и печалью. Смех принадлежит в Гоголе художнику, который не иным чем, как смехом, может забирать в свои владения весь грубый скарб низменной природы смешного; но грусть его принадлежит в нем человеку. Как будто два существа виднеются нам из его романа: поэт, увлекающий нас своею ясновидящею и причудливою фантазиею, веселящий неистощимою игрою смеха, сквозь который он видит все низкое в мире, — и человек, плачущий глубоко и чувствующий иное в душе своей в то самое время, как смеется художник. Таким образом, в Гоголе видим мы существо двойное, или раздвоившееся; поэзия его не цельная, не единичная, а двойная, распадшаяся. Как этот разрыв в нем примиряется и доходит до полного согласия — мы увидим ниже.

Яркий смех Поэта, переливаясь через глубокую думу и печаль, превращается в нем так часто в возвышенные лирические движения: тот же самый человек, который теперь только перед вами так беззаботно смеялся и смешил вас, является вдохновенным прорицателем, с торжественною думою на важном челе своем. Эта способность так легко переходить от хохота ко всем оттенкам чувства до самых высоких лирических восторгов показывает, что смех поэта проистекает в нем не от холодного рассудка, который все отрицает и потому над всем смеется, но от глубины чувства, которое в самой природе человеческой двоится на веселье и горе. <…>

Сии-то незримые, неведомые миру слезы проглядывают очень часто в поэме Гоголя; для того, кто хочет вглядеться глубже, они очень заметны сквозь игривый звон комического смеха, и мы несколько раз испытали на самих себе переход от шумного веселья к грустной задумчивости. Подкрепим это свидетельствами из самого произведения. Главный мотив, на котором держится все комическое действие поэмы, продажа мертвых душ, с первого раза кажется только забавен и в самом деле так искусно найден комическою фантазиею художника: тут нет ничего никому обидного, ни вредного — что такое мертвые души? — так, ничего, не существуют, а между тем из-за них-то поднялась такая тревога. Здесь источник всем комическим сценам между Чичиковым и помещиками и кутерьме, какая заварилась во всем городе. Мотив с виду только что забавный — клад для комика; но когда вы прислушаетесь к сделкам Чичикова с помещиками, когда потом вместе с ним (в VII главе поэмы), или лучше с автором, который здесь напрасно уступил место своему герою, вы раздумаетесь над участию всех этих неизвестных существ, внезапно оживающих перед вами в разных типах русского мужика, — глубокая ирония выглянет в мотиве, и невольною думою осенится ваше светлое чело.

Взгляните на расстановку характеров: даром ли они выведены в такой перспективе? Сначала вы смеетесь над Маниловым, смеетесь над Коробочкою, несколько серьезнее взглянете на Ноздрева и Собакевича, но, увидев Плюшкина, вы уже вовсе задумаетесь: вам будет грустно при виде этой развалины человека.

разоблачил перед вами всю внутренность человека, — не правда ли, что вы глубоко задумались?

Наконец, представим себе весь город N. Здесь, кажется, уж донельзя разыгрался комический юмор поэта, как будто к концу тома сосредоточив все свои силы. Толки жителей о душах Чичикова и их нравственности, бал у губернатора, появление Ноздрева, приезд Коробочки, сцена двух дам, слухи в городе о мертвых душах, о похищении губернаторской дочки, вздор, тревога, кутерьма, сутолока, весть о новом генерал-губернаторе и съезд у полицмейстера, на котором рассказывается повесть о капитане Копейкине!.. Как не изумиться тому, с какою постепенностью растет комическое действие и как беспрерывно прибывают новые волны в смешливом юморе автора, которому здесь просторное раздолье. Как будто сам демон путаницы и глупости носится над всем городом и всех сливает в одно: здесь, говоря словами Жан-Поля11, не один какой-нибудь дурак, не одна какая-нибудь отдельная глупость, но целый мир бессмыслицы, воплощенный в полную городскую массу. <…> 

При этом способе изображать комически официальную жизнь внутренней России надобно заметить художественный инстинкт поэта: все злоупотребления, все странные обычаи, все предрассудки облекает он одною сетью легкой смешливой иронии. Так и должно быть — поэзия не донос, не грозное обвинение. У нее возможны одни только краски на это: краски смешного.

Но и тут даже, где смешное достигло своих крайних пределов, где автор, увлеченный своим юмором, отрешил местами фантазию от существенной жизни и нарушил тем, как мы скажем после, ее характер, — и здесь смех при конце сменяется задумчивостью, когда среди этой праздной суматохи внезапно умирает прокурор и всю тревогу заключают похороны. Невольно опять припоминаются слова автора о том, как в жизни веселое мигом обращается в печальное…

Вся поэма усеяна множеством кратких эпизодов, ярких замет, глубоких взглядов в существенную сторону жизни, из которых видна внутренняя наклонность к сердечной задумчивости и к важному созерцанию жизни человеческой вообще и русской в особенности.

чувства в самом поэте и как будто в миниатюре отражается характер всей его поэмы не только той половиною, которую мы теперь читаем, но и будущею, которую автор нам обещает. Это описание русской дороги (глава XI):

«…И опять по обеим сторонам столбового пути пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за 800 верст, городишки, выстроенные живьем, с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразры- тые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца… Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека, тебя вижу: бедна природа в тебе, не развеселят, не испугают взоров дерзкие ее дива, венчанные дерзкими дивами искусства, города с многооконными, высокими дворцами, вросшими в утесы, картинные дерева и плющи, вросшие в домы, в шуме и в вечной пыли водопадов; не опрокинется назад голова посмотреть на громоздящиеся без конца над нею и в вышине каменные глыбы; не блеснут сквозь наброшенные одна на другую темные арки, опутанные виноградными сучьями, плющами и несметными миллионами диких роз, не блеснут сквозь них вдали вечные линии сияющих гор, несущихся в серебряные ясные небеса. Открыто-пустынно и ровно все в тебе; как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города; ничто не обольстит и не очарует взора. Но какая же непостижимая, тайная сила влечет к тебе? Почему слышится и раздается немолчно в ушах твоя тоскливая, несущаяся по всей длине и ширине твоей, от моря до моря, песня? Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце? Какие звуки болезненно лобзают и стремятся в душу и вьются около моего сердца? Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль перед твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? и грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»

Проследите внимательною мыслью эти две страницы, в которых с такою полнотою вылилось чувство автора: вы заметите, что сначала комический юмор подсказывал ему только низкие предметы русской дороги, версты, обозы, серые деревни с самоварами, баб, бородачей, городишки с лавчонками, лаптями и калачами… Фантазия его, увлеченная в одну сторону, не заметила ни раздолья наших нив, несущих гибкие волны бесконечной и разнообразной жатвы; ни пустых мест, брошенных пахарем от избытка земли; ни особенностей нашей природы: роскошной зелени, бессменно покрывающей луга все круглое лето, болот и полян, расписанных сплошь то лиловым, то синим, то желтым цветом; плотного дуба, рябины, убранной коралловыми кудрями; ни наших рек, которые внезапно застилают скачущему широкую дорогу; ни физиогномии русского мужика, ни его яркой красной рубашки, ни белокурых мальчишек, прыгающих по улицам; ни древних городов, высоко поднимающихся над крутыми берегами полноводных рек своих; ни вереницы молельщиков, которые Бог знает из каких стран плетутся многие тысячи верст по нескончаемой Руси, питаясь молитвою и подаянием; ни Божьих храмов, которые с разных точек небосклона как будто молитвенным хором обнимают вас, подъемлясь в небеса, и одни только, ярко расписанные и венчанные золотыми крестами, величаются и красуются над низменными жилищами, где влачит незаметную жизнь свою в поте лица снедающий хлеб свой и кормящий им всю Россию русский крестьянин…

Комический юмор не мог заметить этого… К тому же пышная Италия дивами своего искусства и природы затмила все, что и могло бы на однообразной дороге русской сказаться сердцу поэта… Но при имени Русь — сильно издали зазвучала ему родная песня… И крепко забилось сердце, и мигом смех сбежал с лица, и из очей выступили слезы, и каким-то непонятным желанием вся душа повлеклась в родимую даль, а затем высокие лирические движения стеснили грудь и вылились из нее полнозвучными, восторженными, вещими словами!

То, что видим в этом отрывке, что заметили мы прежде в главном мотиве поэмы, в расстановке характеров, в герое, в изображении города, то самое не будет ли видно и во всем произведении?.. Да, да, так должно быть, судя по духу самого поэта, так ярко воплотившемуся в его создании… Так говорит и предсказывает он сам в разных местах поэмы, особенно же в ее заключении: «Может быть, в сей же самой повести почуются иные, еще доселе небранные струны, предстанет несметное богатство русского духа, пройдет муж, одаренный божественными доблестями, или чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой женской души, вся из великодушного стремления и самоотвержения. И мертвыми покажутся перед ними все добродетельные люди других племен, как мертва книга перед живым словом! Подымутся русские движения… и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов…» Или далее: «въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен; сначала все серо и однообразно: тянутся бесконечные заводы да фабрики, закопченные дымом, а потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц, все в колокольнях, колоннах, статуях, башнях, с городским блеском, шумом и громом и всем, что на диво произвела рука и мысль человека. Как произвелись первые покупки, читатель уже видел; как пойдет дело далее, какие будут удачи и неудачи герою, как придется разрешить и преодолеть ему более трудные препятствия, как предстанут колоссальные образы, как двигнутся сокровенные рычаги широкой повести, раздастся далече ее горизонт и ».

Если бы даже автор этими ясными словами сам не отворил нам дверей в будущее своей повести, то мы, по требованиям изящного, по силе и полноте его дарования, объемлющего все стороны жизни, и по характеру его юмора, могли бы заранее отгадать то, что нам вперед обещано. Много, много смеялись мы в первом томе: трудно загадывать в таком деле, но должно быть, что веселое обратится в печальное и что будем мы плакать в последующих. 

<…>

Объяснив сначала значение действительной жизни в первой части поэмы Гоголя и показав, каким образом она связуется с миром искусства, мы перейдем теперь в чистый элемент художественный, в область его фантазии, и предложим ее характеристику. Талант Гоголя был бы весьма односторонен, если бы ограничивался одним комическим юмором, если бы обнимал только одну низкую сферу действительной жизни, если бы личное (субъективное) чувство его не переливалось из яркого хохота в высокую бурю восторженной страсти и если бы потом обе половины чувства не мирились в его светлой, творящей, многообъемлющей фантазии. Вспомним, что одно и то же перо изобразило нам ссору Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, Старосветских помещиков и Тараса Бульбу. Художественный талант Гоголя совершил такие замечательные переходы, когда жил и действовал в сфере своей родной Малороссии. По всем данным и по всем вероятностям должно предполагать, что те же самые переходы совершит он и в новой огромной сфере своей деятельности, в жизни русской, куда теперь, как видно, переселилась его фантазия. Если «Ревизор» и первая часть "Мертвых душ" соответствуют Шпоньке и знаменитой ссоре двух малороссов12, то мы вправе ожидать еще высоких созданий вроде «Тараса Бульбы», взятых уже из русского мира. 

Творческая фантазия Гоголя. Картины русской природы. Сравнения.

Но и теперь, когда все воссоздаваемое Гоголем из этого мира носит на себе резкую печать его комического юмора, — и теперь замечаем мы в нем присутствие светлой творческой фантазии, которая предводит согласным хором его способностей, возвышается над всеми субъективными чувствами и готова бы была совершенно перенестись в чистый идеальный мир искусства, если бы слишком низкие предметы земной жизни не сковывали ее могучих крыльев и если бы комический юмор не препятствовал ее свободному, полному и спокойному созерцанию жизни. Постараемся теперь обозначить черты ее и короче ознакомиться с физиогномиею поэта, ярко отразившеюся в новом его произведении.

Первая черта фантазии Гоголя есть живое мира, им переносимого из бытия существенного в бытие идеальное искусства. По всем правам и в высшем смысле фантазия Гоголя может быть названа ясновидящею, потому что в каждом предмете, ею воспроизводимом, она видит ясно и внешнюю и внутреннюю его сторону и взаимное их между собою отношение. Без особенного призвания, без дара Божия, Гоголь не мог бы развить в себе этой способности, которая не приобретается никаким навыком; но нельзя не заметить, что два славные учителя воспитали ее: Италия своею поэзиею, живописью и природою раскрыла в фантазии Гоголя всю внешнюю ее сторону; Шекспир и В. Скотт раскрыли внутреннюю и довершили развитие.

Какой читатель мог не заметить в "Мертвых душах" всей богатой живописи внешнего мира, в теплых картинах русской природы, в изображениях всех мелочей городского и сельского быта, в наружной физиогномии всех действующих лиц, из которых каждое со всеми его движениями видишь перед собою, и, наконец, в этих сравнениях, ярких, пластических, всегда округленных и с художественною заботливостию доведенных до конца? Много бы надо было выписывать из поэмы, если бы мы захотели знакомить с нею читателей в этом отношении; но предполагаем, что многие из них уже почти наизусть с нею знакомы и что в их воображении живо напечатлены картины, начертанные кистию Гоголя. Все, к чему во внешнем мире ни прикасается его волшебная фантазия, все то оживает чудно, светится своею краскою и сквозит в его ярком, верном, полном и широком слове. <…>

Яркий отпечаток природы, живописи и поэзии изящного полудня Европы лежит на колорите "Мертвых душ" и на всем, что составляет внешнюю сторону изображаемого в них мира. При этом замечании прошу читателей не смешать содержания с искусством: содержание, разумеется, дано Россиею, и поэт всегда ему верен, но ясновидение и сила фантазии, с какими воссоздает он далекий мир отчизны, воспитаны в Гоголе италиянским окружением. В одном месте видно даже, что Италия невольно бросила несколько жарких красок на самое содержание картины, а именно: в описании сада Плюшкина, где зеленые облака и трепетолистные куполы дерев, лежащих на небесном горизонте, напоминают ландшафты юга.

Говоря об этой полуденной стихии в поэме Гоголя, как забыть чудные сравнения, встречающиеся нередко в "Мертвых душах"! Их полную художественную красоту может постигнуть только тот, кто изучал сравнения Гомера и италиянских эпиков, Ариоста и особенно Данта13, который, один из поэтов нового мира, постиг всю простоту сравнения гомерического и возвратил ему круглую полноту и оконченность, в каких оно являлось в эпосе греческом. Гоголь в этом отношении пошел по следам своих великих учителей. Сравнение образует у него по большей части отдельную полную картинку, которою он увлекается, как эпик, и которую искусно вставляет в целое поэмы, не нарушая нисколько единства и не прерывая нити рассказа. <…>

V), радостного чувства среди печалей с блестящим экипажем, который проносится по бедной деревушке (глава V), глаз Плюшкина с мышами (глава VI), внимания нетерпеливой дамы с русским барином-охотником, ожидающим зайца (глава IX), городских дам с ученым, пускающим в свет смелую гипотезу (глава IX). <…>

Все, к чему ни прикасается волшебная кисть Гоголя, все живет в его ярком слове, и каждый предмет сквозит из него и выдается своим видом и цветом. И это свойство своей фантазии русский поэт мог возвести на такую степень искусства только там, где творил Дант, где Ариост дружился с Рафаэлем и в его мастерской, созерцая бессмертную кисть, переносил живые ее краски в италиянское жаркое слово. Кто не понимает сочувствия Гоголя к Италии, тот не поймет и всей красоты в пластическом внешнем элементе его фантазии.

Но предметы внешней природы получают у Гоголя еще другую, особенную жизнь, потому что тесно сопрягаются с человеком, приводятся не только для самих себя, не для эпического описания, а чаще для того, чтобы рисовать нам нас же самих, служить символом отдельного характера, лица или целого народа, чтобы выражать свою внутреннюю жизнь и действия человека. Припомните все деревни помещиков, курятник Коробочки, мебель и обед Собакевича, дом или, лучше, кладовую Плюшкина, псарню Ноздрева, лошадей Селифана… Здесь во всяком мертвом, бездушном предмете живет сам человек, отражается его личное свойство и характер. Поэт рассказывает нам (глава VI), как еще с детства раскрылось в нем это покорное наблюдение предметов, как в городах и деревнях ничто не ускользало от его ; как следил он движения, высматривал одежду и всю наружность людей, проходивших мимо его, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их; как, смотря на домы и сады помещиков, старался угадать, кто таков сам помещик… Все запасы этих впечатлений отдаленного детства пошли впрок, как видно, и послужили материалом для его поэзии. 

Характеры героев Гоголя - общие типы.

человека в различных его видах. В этом отношении Гоголь является достойным учеником поэзии севера, и особенно Шекспира и В. Скотта. Здесь первое место занимает создание характеров цельных. Гоголь способен видеть ясно каждое лицо, им создаваемое, и проследить его во всех возможных положениях жизни, во всех изгибах и движениях как души, так и тела. Здесь-то особенно проявляется сила творческая в поэте.

В характерах, создаваемых Гоголем, должно заметить, что это не какие-нибудь частные случаи, не отдельные явления, подмеченные умом наблюдательным, — нет, художник возводит каждый из них на степень общего типа и сам на то намекает. Припомним то, что говорит он о Ноздреве и Собакевиче. В самом деле, сжавшуюся в самой себе крепкую натуру Собакевича, этого человека-кулака, найдете вы во многих людях по частям и в разных слоях общества, восходя до самых высших. Некоторые брезговали этим лицом, особенно видя его за няней и после обеда: странно! — брезгают в поэме, а как будто не беспрерывно видят около себя, как будто не часто обедают с Собакевичами, которые объедаются не няни, не индюка, не ватрушек, а громадных котлет с трюфелями, чванятся образованием, потому что говорят по-французски, а нравственно еще гаже Собакевича.

Знаете ли, что Собакевичи есть даже и в литературе? Вот, например, все те писатели, которые смотрят на словесность как на легчайшее средство к добыванию денег14, все литераторы-кулаки, которые обо всем даровитом в литературе выражаются точно так же, как Собакевич о губернаторе и прочих чиновниках, а в своей критике беспрерывно разыгрывают в действии известную басню Крылова15, — все эти молодцы разве не те же Собакевичи, взятые нумером с виду повыше? <…>

А Манилов? О, Маниловых много и в столицах: этого народу досужих мечтателей не оберешься у нас в России, к сожалению; люди с виду пустые, а если приглядеться пристальнее, так очень вредные своим бездействием.

А Коробочка? Коробочек пропасть по всей Москве, во всех закоулках нашей необозримой столицы; они ходят толпами по рынкам, только более покупают, чем продают.

вас, а теперь печатно же ругает без причины; или, выбежав из-под своей подворотни, лает без умолку на всех проходящих, как будто получал за это Бог знает какое жалованье; или вдруг разругает все возможные славы мира, славы Италии, Франции и России, и преклонится перед кем-нибудь, не просящим похвал его, и закричит ему во все горло: да ты выше Шекспира! — вроде того, как Ноздрев уверяет Чичикова, что он для него лучше отца родного; или, наконец, наглое самохвальство и хвастовство свое доводит до какого-то усовершенствованного ремесла: скажите, такой писака-дрянь не тот же ли Ноздрев, принявшийся за перо и словесность, Бог знает каким случаем? Он едва ли не хуже его, потому что Ноздрев ругает и хвалит, лает и лижет, лжет и хвастает по одному инстинкту, а писака-дрянь то же делает при совершенном сознании своих действий. <…>

Велик талант Гоголя в создании характеров, но мы искренно выскажем и тот недостаток, который замечаем в отношении к полноте их изображения или произведения в действие. Комический юмор, под условием коего поэт созерцает все эти лица, и комизм самого события, куда они замешаны, препятствует тому, чтобы они предстали всеми своими сторонами и раскрыли всю полноту жизни в своих действиях. Мы догадываемся, что кроме свойств, в них теперь видимых, должны быть еще другие добрые черты, которые раскрылись бы при иных обстоятельствах: так, например, Манилов, при всей своей пустой мечтательности, должен быть весьма добрым человеком, милостивым и кротким господином с своими людьми и честным в житейском отношении; Коробочка с виду только крохоборка и погружена в одни материальные интересы своего хозяйства, но она непременно будет набожна и милостива к нищим; в Ноздреве и Собакевиче трудно приискать что-нибудь доброе, но все-таки должны же быть и в них какие-нибудь движения более человеческие. В Плюшкине, особенно прежнем, раскрыта глубже и полнее эта общая человеческая сторона, потому что поэт взглянул на этот характер гораздо важнее и строже. Здесь на время как будто покинул его комический демон иронии, и фантазия получила более простора и свободы, чтобы осмотреть лицо со всех сторон. Так же поступил он и с Чичиковым, когда раскрыл его воспитание и всю биографию.

Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию поэта, что характеры выходят из границ своей истины: правда, что это бывает очень редко. Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию. Скорее мог бы ею увлечься Ноздрев, если бы с ним сладилось такое дело. Оно чрезвычайно смешно, если хотите, и мы от души хохотали всему ораторскому пафосу Собакевича, но в отношении к истине и отчетливости фантазии нам кажется это неверно.

Даже самое красноречие, этот дар слова, который он внезапно по какому-то особливому наитию обнаружил в своем панегирике каретнику Михееву, плотнику Пробке и другим мертвым душам, кажутся противны его обыкновенному слову, которое кратко и все рубит топором, как его самого обрубила природа. Нарушение одной истины повлекло за собою нарушение и другой. Автор сам это чувствовал и оговорился словами: «откуда взялись рысь и дар слова в Собакевиче» (глава V). То же самое можно заметить и об Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому, как человеку положительному, едва ли могли бы прийти в голову такие чудные поэтические были о Степане Пробке, о Максиме Телятникове, сапожнике, и особенно о грамотее Попове беспашпортном, да об Фырове Абакуме, гуляющем с бурлаками… Мы не понимаем, почему все эти размышления поэт не предложил от себя. <…>

То, что сказали мы о характерах, должно повторить и о воссоздании всей русской жизни в поэме Гоголя. Его фантазия с чудною ясностию созерцает всю невидимую для простого ока ткань ее, со всеми запутанными нитями и узлами. <…>

быте и русском человеке, которыми усеяна поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, пол-обхвата, а не весь обхват русского мира. Всякая глупость и бессмыслица ложится ярко под меткую кисть поэта-юмориста. Кучер Селифан похвалился, что не опрокинет, и тотчас же опрокинул. Девчонка умеет показать дорогу, а не знает, что право и что лево. Дядя Миняй и дядя Митяй хлопотали, хлопотали около брички и коляски и, бестолковые, ровно ничего не сделали, но только что лошадей измучили.

Здесь, с одной стороны, видна добрая черта русского народа — его радушие, бескорыстная готовность помочь ближнему в беде, что не всегда найдете вы в образованном Западе; но, с другой стороны, жаль, что все это радушие примыкает к бестолковщине, которая очень смешна, но не полна: ибо вообще-то говоря, уж конечно, не бестолков русский мужик и в деле, требующем здравого смысла, за пояс заткнет любого ученого иностранца. <…> И как ему в том и несмышлену быть, когда, кроме природы, которая наделила его здравым смыслом, помогла ему и сама дорога своим горьким опытом, своими ухабами, канавами, рытвинами, грязью коню по брюхо, театральными мостами и прочими приятностями, от которых так горько бывает образованному путешественнику внутри России и еще было бы горше, когда б не русский мужик со своим терпением, бескорыстным радушием и смышленостью! 

Да не подумают читатели, чтоб мы в чем-нибудь обвиняли Гоголя! Избави нас Боже от такой мысли или, лучше, такого чувства! Гоголь любит Русь, знает и отгадывает ее творческим чувством лучше многих: на всяком шагу мы это видим. Изображение самых недостатков народа, если взять его даже в нравственном и практическом отношениях, наводит у него на глубокие размышления о натуре русского человека, о его способностях и особенно воспитании, от которого зависит все его счастье и могущество. Прочтите размышления Чичикова о мертвых и беглых душах (глава VII): насмеявшись, вы глубоко раздумаетесь о том, как растет, развивается, воспитывается и живет на белом свете русский человек, стоящий на самой низшей ступени жизни общественной.

Да не подумают также читатели, чтобы мы признавали талант Гоголя односторонним, способным созерцать только отрицательную половину человеческой и русской жизни: о! конечно, мы так не думаем, и все, что говорено прежде, противоречило бы такому утверждению. Если в этом первом томе его поэмы комический юмор возобладал и мы видим русскую жизнь и русского человека по большей части несметное богатство русского духа (глава XI), и мы уверены заранее, что он славно сдержит свое слово. К тому же и в этой части, где самое содержание, герои и предмет действия увлекали его в хохот и иронию, он чувствовал необходимость восполнить недостаток другой половины жизни, и потому в частых отступлениях, в ярких заметах, брошенных эпизодически, дал нам предчувствовать и другую сторону русской жизни, которую со временем раскроет во всей полноте ее. Кто же не помнит эпизодов о метком слове русского человека и прозвище, какое дает он, о бесконечной русской песне, несущейся от моря до моря по широкому раздолью нашей земли, и, наконец, об ухарской тройке, об этой птице-тройке, которую мог выдумать только русский человек и которая внушила Гоголю жаркую страницу и чудный образ для быстрого полета нашей славной Руси? Все эти лирические эпизоды, особенно последний, представляют нам как будто взгляды, брошенные вперед, или предчувствия будущего, которое должно огромно развиться в произведении и изобразить нам всю полноту нашего духа и нашей жизни. <…>

Заключим же: учители юга и севера, Италия и Шекспир, положили печать свою на внешней и внутренней стороне фантазии поэта в отношении к ясновидению жизни. Такое сочетание двух элементов, заметное у нас и в других поэтах, особенно же в Пушкине, обещает в будущем для русской фантазии и для русского искусства развитие многостороннее и совершенно полное. О, если бы мы могли совместить в себе внешний юг со внутренним севером, изящную пластику и форму первого и глубокую идею второго — мы достигли бы идеала в искусстве! Приятно мечтать о том и еще приятнее видеть, что наша мечта начала осуществляться в избранных представителях русского искусства, и видимое на деле предсказывает много в грядущем, особливо если мы не захотим ограничиваться каким-нибудь односторонним направлением и не будем искажать просторных русских дарований исключительным чужим влиянием, французским, как то было прежде, немецким, как бывает иногда теперь. Комический юмор, увлекая фантазию поэта и представляя ей одну только половину жизни, препятствует полноте внешнего и внутреннего ясновидения. Мы никак не скажем, чтобы это был недостаток в фантазии Гоголя: это ее свойство; но думаем также, что поэт способен дать ей полет самый свободный и обширный, которого достало бы на обхват всей жизни, и предполагаем, что, развиваясь далее и далее, его фантазия будет богатеть полнотою и обнимет жизнь не только Руси, но и других народов, возможность к чему мы уже видели ясно в «Риме» Гоголя.

Связь между поэмой и жизнью. Язык и слог "Мертвых душ".

— дары Божие и необходимые: поставить их в надлежащее равновесное отношение друг к другу — великая задача во всем развитии поэта!

Это отношение само собою прекрасно определяется второю чертой фантазии Гоголя, которая состоит в тесном ее согласии с существенностью жизни, им воссоздаваемой. Как в этом произведении, так и в прежних лучших его созданиях фантазия не исчезает в мечтании произвольном, а упирается всем содержанием поэзии в глубокие основы жизни человеческой и природы, ею одушевляемой. <…> Какова фантазия Гоголя, таков его и юмор, крепкою силою привязанный к корню самой жизни.

Эта черта в фантазии и юморе Гоголя есть черта собственно русская. Поэзия наша, как и философия, не способна отрешиться от жизни и перейти в какое-то бытие отвлеченное, произвольное, чуждое значения. Гофман16 был бы у нас невозможен. Вся отвлеченная сторона поэзии Гете, вся ее неопределенность также не в нашем характере и привита к нам быть не может. <…>

Гоголь сам это чувствовал в новом своем произведении и на последних страницах его сам указывает на глубокую связь между поэмою его и жизнию.

Самые неудачные создания Гоголя из прежних были «Вий» и те повести в «Арабесках», в которых он подчинялся немецкому влиянию. Сюда же отнесем мы и «Нос», напечатанный в «Современнике»17.

касаться земли: чем глубже забирает он ее, тем могучее становится и тем свободнее возносится к небу; отрешаясь от земли совершенно, он теряет силу. Таков поэт вообще, таков должен быть еще более поэт русский, судя по характеру народа; и таков наш Гоголь.

<…> Вся сила и все красоты его нового произведения отсюда берут свое начало, и все недостатки его, все слабые стороны проистекают из противного, являются там, где поэт изменяет своему коренному характеру. Когда он слишком отрешается от действительного жизни, юмор его пустеет, лишенный содержания, пускает мыльные пузыри, и смех без глубокого своего значения теряется праздным пустозвоном. Это бывает редко, но бывает везде там, где поэт увлекся своим комическим демоном, зашутился и слишком отрешился от действительного жизни. Чаще же всего случается это в городе, и здесь особенно на бале у губернатора и в обществе дамском, когда оно неистовствует около Чичикова. Нам кажется, что тут материалы изменили поэту, и он поневоле отрешился от жизни и предался произволу своего комического юмора, который увлек его и нарушил характер его истиннолюбивой фантазии.

Мы назвали фантазию Гоголя ясновидящею, истиннолюбивою, но есть еще третья черта в художественном ее характере, черта равно русская, как и вторая: мы назвали бы ее . Да, в фантазии нашего поэта есть русская щедрость или чивость, доходящая до расточительности, свойство, выражаемое у нас старинною пословицей: все что ни есть в печи, то на стол мечи. Объяснимся. Читая "Мертвые души", вы могли заметить, сколько чудных полных картинок, ярких сравнений, замет, эпизодов, а иногда и характеров, легко, но метко очерченных, дарит вам Гоголь так, просто, даром, в придачу ко всей поэме, сверх того, что необходимо входит в ее содержание. У Собакевича помните компаньонку за столом, а при Ноздреве его белокурого зятя, который снаружи кажется упруг, а внутри мягок: он пошел задаром и даже без имени, в придачу к характеру Ноздрева. Заговорил поэт о тыквах-горлянках, и пришли ему в голову балалайки, и двадцатилетний парень, мигач и щеголь, посвистывающий на белогрудых девиц (глава V). Забрел он воображением на рабочий двор Плюшкина — и ярко представилась ему картина щепного двора в Москве. Плюшкин контрастом напомнил помещика, кутящего во всю ширину русской удали и барства, и тут явилась иллюминация сада, и ветви, чудно озаренные снизу, и вверху темное, грозное небо, и сумрачные вершины дерев. Все уснуло в трактире, где остановился Чичиков, лишь в одном окошечке виден свет, и вот вам в придачу шуточка на поручика, приехавшего из Рязани, большого охотника до сапогов, который примеривает пятую пару и никак не наглядится на нее. Гоголя можно сравнить с богатым русским хлебосолом, который за роскошным столом своим кроме двухаршинной стерляди, архангельской телятины и прочих солидных блюд предлагает вам множество закусок, прикусок, подливок и дорогих соусов, которые все идут в придачу к неистощимому пиру и неприметно съедаются, заслоненные главными сокровищами щедрого русского хлебосольства. <…>

Главные свойства фантазии Гоголя отражаются и в его слове. Мы намерены посвятить особенную статью языку и слогу "Мертвых душ", а теперь обозначим только некоторые черты, связанные с предыдущим. Ясновидение фантазии его отражается и в слоге необыкновенною очевидностию. Внешняя ее сторона придает ему живопись: слог Гоголя — яркая кисть со всеми оттенками колорита: мы имели уже случай говорить об этом. Внутренняя сторона выражается чудным разнообразием в разговоре выводимых лиц, всегда изображающем живо особенный характер каждого. Согласие фантазии с существенностью жизни отразилось и в слоге чем-то истинным, безыскусственным: там только заметны отступления, где поэт изменяет главному характеру своей фантазии. Наконец, третья черта сей последней — русское хлебосольство — дает печать свою и слогу: слово Гоголя — слово широкое, полное, разъемистое, плодовитое. Речь его рассыпчата, как сдобное тесто, на которое не пожалели масла; она льется через край, как переполненный стакан, налитой рукою чивого хозяина, у которого вино и скатерть нипочем; оттого-то и период его бывает слишком грузно начинен, как пирог у затейливого гастронома, который купил без расчета припасов и не щадит никакой начинки. Словом, полная рука расточительного богача видна везде: всего вдоволь; приходит нередко на ум — хорошо бы поумереннее и поразборчивее, да боишься оскорбить благородную щедрость хозяина и лишить себя многих чудных лакомств, которые он даром сыплет на своей трапезе.

"Мертвых душ" потребуют, может быть, от нас объяснения слову «Поэма»? — Полный ответ на этот вопрос можно дать только тогда, когда будет окончено все произведение. Теперь же значение слова «Поэма» кажется нам двояким: если взглянуть на произведение со стороны фантазии, которая в нем участвует, то можно принять его в настоящем поэтическом, даже высоком смысле; но если взглянуть на комический юмор, преобладающий в содержании первой части, то невольно из-за слова «Поэма» выглянет глубокая, значительная ирония, и скажешь внутренне: «не прибавить ли уж к заглавию: Поэма нашего времени?»

Примечания

Впервые статьи опубликованы в журнале "Москвитянин" (1842. № 7 и 8).

Печатаются с сокращениями по книге: Критика 40-х годов XIX века/Сост., вступ. ст., преамбулы и примеч. Л. И. Соболева. — М.: ООО "Издательство "Олимп"; ООО "Издательство АСТ", 2002. С. 133—184. (Б-ка русской критики).

1. Калибан — персонаж "Бури" В. Шекспира.

2. Дюрер Альбрехт (1471—1528) — немецкий живописец; галерея Дориа — "Музей естественной истории" в Генуе, основанный одним из представителей дворянского рода Дориа.

— удод (тот, кто всем потакает, у кого нет своих мыслей. В. Даль).

4. Теньер (Тенирс, Teniers), Давид, младший (1610— 1690) — фламандский живописец. В первой половине XIX в. с именами Теньера связывалось изображение "простонародной", "низкой" жизни.

5. Ахилл и Терсит, Одиссей и Ир — герои "Илиады" и Одиссеи" Гомера.

6. Фальстаф — персонаж хроник В. Шекспира "Генрих IV" и "Генрих V".

7. Орланд — герой поэмы Лудовико Ариосто (1474— 1533) "Неистовый Роланд" (1516); — персонаж поэмы Торквато Тассо (1544—1599) "Освобожденный Иерусалим" (1580).

8. "Лягушки" и "Осы" — комедии древнегреческого драматурга Аристофана (ок. 445—ок. 385 до н. э.); Гарпагон — персонаж комедии Мольера (1622—1673) "Скупой" (1669).

(1708—1774) — русский поэт-сатирик.

10. Орловский Александр Осипович (1777—1832) — баталист; автор множества картин и рисунков, изображающих сцены простонародной жизни.

11. Жан-Поль — Иоганн Пауль Фридрих Рихтер, 1763—1825) — немецкий писатель, автор романов, повестей, эстетических трактатов.

12. Имеются в виду повесть "Иван Федорович Шпонька и его тетушка" и "Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем".

13. Данте Алигьери (1265—1321) — итальянский поэт.

14. Шевырёв последовательно выступал против "торгового направления" в литературе (см. его статью "Словесность и торговля" (1835) и др.).

"Осел и Соловей".

16. Гофман Эрнст Теодор Амадей (1776—1822) — немецкий писатель.

17. Повесть Гоголя "Нос" была отклонена редакцией "Московского наблюдателя" и, в частности, Шевырёвым, которому она не нравилась.

Раздел сайта: