Сенковский О. И.: Рукописная редакция статьи о "Мертвых душах"

<РУКОПИСНАЯ РЕДАКЦИЯ СТАТЬИ „О МЕРТВЫХ
ДУШАХ“>

Тысяча одна ночь. Арабские сказки. Санкт-Петербург, в тип. III Отделения собственной е. и. в. канцелярии и Гутенберговой, 1838—1842, в. 12. Десять частей, стр. в 200 каждая.

Вот книга! Вот роман! Прошли столетия, погибло сто тысяч романов, созданных новейшим гением, а „Тысяча одна ночь“, произведение неизвестного сказочника, всё одинаково восхищает самых разнородных читателей, и вечно будет царицею книг. В чем же состоит тайна этой непостижимой прелести, этого бесконечного очарования? В неподражаемо умной простоте! В какой из наших книг покажете вы столько наивного воображения, столько добродушного ума и тонкого искусства забавлять без малейшего притязания на ум, воображение, искусство или веселость? Это и прельщает род человеческий, который пуще всего не любит притязаний. Да здравствуют добрые люди, которые перевели нам вновь эту добрую книгу! Благодаря им мы не умрем со скуки среди чудес нашей словесности: мы будем читать, улыбаться невинною улыбкой, наслаждаться как султан Шехрияр этим простым умом и извлекать важные поучения из этих обворожительных сказок. А поучительного в них очень много! Вы знаете эту чудесную беседу между визирем и его дочерью Шехерзадою, которая, чтобы спасти государство [от горя и отчаяния], решилась принять на себя опасное звание супруги султана Шехрияра, когда он, для обеспечения себя от женской измены, принялся жениться каждый вечер на новой невесте и, каждое утро, убивать свою жену? Как просто и трогательно уговаривает визирь благородную Шехерзаду, чтобы она отказалась от своего безразсудного намерения! — Я непременно хочу быть султаншей! повторяет она. — На одну ночь? — Всё равно! На одну ночь! — Но ты знаешь неизбежную судьбу всякой супруги нашего султана? — Со мной этого не случится. — Ты слишком самонадеянная, милая моя Шехерзада! — Это уж мое дело. Но я хочу быть султаншей сегодня же. Это так весело, быть султаншей! — И быть умерщвленной завтра? — Меня оставят в живых. Те, которых султан умертвил, были дуры: они не умели водить за нос своего мужа, не умели заставить его верить всему, что говорит жена, и восхищаться каждым ее словом. — А ты сумеешь? — Сумею! — Ты ошибаешься! Это настоящий тигр. — Для умной жены нет тигра в мужьях: всё бараны! — Пожалуйста, откажись! — Нет, не откажусь. — Умоляю! — Нет, нет, и нет.

— Милая дочь моя! воскликнул тогда мудрый визирь в совершенном отчаянии: я боюсь, чтобы, по милости твоей самонадеянности, не случилось с тобою того же, что̀ случилось с [одним самонадеянным писателем] непомерным тщеславием одного сочинителя, который, написав нечистоплотный роман в пошлом роде Поль-де-Кока, вздумал гордо назвать его поэмою.

— А в чем, спросила Шехерзада, состоит притча о непомерном тщеславии сочинителя, который, сочинив роман в роде Поль-де-Кока, назвал его поэмою?

— У одного [купца, очень богатого,] умного человека, который читал книги древних мудрецов и постигал тонкости вещей, [было много домов, деревень и усадеб] была за городом небольшая усадьба и при [каждой из них] ней содержалось много домашнего скота. [Он переехал на лето с женою и детьми в одну из своих усадеб] Однажды он переехал с женою и детьми в эту усадьбу, чтобы насладиться летним воздухом и самому лично присмотреть за хозяйством. Этому умному человеку открыт был судьбою язык [зверей и птиц] скотов: он понимал всё, об чем они разсуждают между собою, знал их образ мыслей, их проделки, потехи и шутки, постигал их поэзию; но в то же время в книге предопределения было написано, что если он кому-либо перескажет их тайны, разговоры или мнения, если обнаружит свету поэзию их берлог и стойл, то [будет причислен к их разряду] в наказание будет сделан гоголем и ум его превратится в грязь. Это заставляло умного человека быть скромным и не пересказывать никому <в> свете того, что̀ природа для красоты, изящества и счастия вселенной обрекла мраку <и> вечной тайне. Аллах мудр, милая дочь моя! Несть ни вкусу ни тонкости кроме как у Аллаха!

У одной колоды стояли бык, осел и верблюд. Однажды мудрый хозяин, сидя по-близости их и куря кальян, услышал, что бык говорит ослу:

— Что ж ты, брат Разумникович, всё молчишь? Говори, пожалуйста. Мы здесь привязаны на долгое время: надо усладить время беседою.

— Да что̀ мне говорить? возразил осел. Мне ровно нечего сказать. Я бедный осел, воображения у меня мало, слогу нет никакого. Говори ты, Силич! Вот расскажи нам одну из тех прекрасных сказок, которые ты так прекрасно рассказываешь?

— Я животное рабочее, скромно отвечал бык: ничего не знаю! Откуда мне знать! Я не путешествую, не ношу на своей спине нашего господина из деревни в города и из городов в деревню, не вижу света, не слышу никаких новостей. Вот ты, Разумникович, так другое дело: ты всё водишься с господами!.. ты должен знать множество прекрасных вещей! [Рассказывай, брат].

— Ну, уж не притворяйся! воскликнул осел. Всем известно, что ты мастер рассказывать. Ухо у тебя остро, ум удивительно наблюдателен: ты не проронишь ни одного слова из того, что̀ молочницы и пастухи говорят между собою у вас на скотном дворе, и знаешь сплетни всего околотка. Рассказывай! — Мы с Горбуновым, прибавил он, указывая левым ухом на верблюда, будем слушать и делать замечания.

— Право, не знаю, что̀ рассказывать! отвечал бык, погружаясь в раздумье. Здешние истории всё такие неинтересные!.. Знаю-то я одну историю, которую слышал на одном скотном дворе, еще прежде чем меня пригнали сюда из земли, именуемой у философов Малороссией: но ведь это не простая история, а поэма!

— Нужды нет, рассказывай, брат Силич, примолвил осел.

— Но ты может-быть не любишь поэзии? скромно спросил бык.

— Напротив! воскликнул осел: я обожаю поэзию. Никто тоньше меня не чувствует красот ее [какого бы роду они ни были]. Засунь их под это корыто, спрячь в эту лужу, я и там их почувствую. Это моя пища!

— В таком случае, важно сказал бык, [ты будешь в восхищении] в этой стороне, ты один в состоянии оценить [возвышенность и глубокомысленность приключений Чичикова] возвышенную замысловатость того, что происходило между коллежским советником Чичиковым и помещицею Коробочкою. Я очень рад иметь такого тонкого и понятливого слушателя. Не даром зовут тебя по-арабски Разумниковичем!.. Что ни говори, а без ослов не было бы на свете настоящих ценителей для тех прекрасных вещей, которых красоты никто не постигает.

Осел учтиво поклонился быку за комплимент.

— А в чем состоит поэма о Чичикове и помещице Коробочке? спросил молчаливый верблюд, ложась у корыта и начиная пережевывать жвачку. Слушаем. Начинай, Силич!

— „В ворота гостинницы губернского города NN, начал бык, въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка....

— Не хорош слог, шепнул верблюд ослу.

— Какая нужда! возразил осел: это поэма.

— „Въезд его, продолжал бык, не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным...

— Не сопровождался, подхватил верблюд.

— Всё равно, сказал осел. Не мешай слушать.

— Только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостинницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся впрочем более к экипажу чем к сидевшему в нем. (Верблюд поморщился) — Вишь ты, сказал один другому, вон какое колесо!... что̀ ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву? — Доедет, отвечал другой. — А в Казань-то я думаю не доедет? — В Казань не доедет, отвечал другой. — Этим разговор и кончился. Да еще когда бричка подъехала к гостиннице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких.... оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой.

— Какая поэзия! воскликнул осел.

— Но слог очень не хорош, примолвил верблюд вполголоса: а язык и того хуже. Изящная проза без языка и слогу....

— К чему слог и язык в поэме? с нетерпением сказал осел. Оттого-то она и называется поэмой, что в ней нет ни следа прозы!

— „Пока приезжий осматривал свою комнату..... или ходил взглянуть на реку, протекавшую возиться около лошадей, а лакей Петрушка стал устраиваться в маленькой передней, куда уже успел притащить свою шинель и вместе с нею какой-то свой собственный запах, который был сообщен и принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом. В этой конурке он приладил к стене узенькую трехногую кровать, покрыв ее небольшим подобием тюфяка, убитым и плоским как блин, и может-быть также замаслившимся как блин, который удалось ему вытребовать у хозяина гостинницы.

— Который блин? спросил верблюд.

— Нет, который тюфяк, отвечал бык.

— Скажи, пожалуй, Силич, спросил еще верблюд, по какой ты это логике употребляешь времена глаголов и причастий?

От первого слова твоей поэмы я не могу сообразить, что̀ чему предшествует и что̀ за чем следует. Петруша к стене кровать покрыв ее тюфяком; какой-то запах...... я, признаться, запахов не люблю...... был сообщен принесенному вслед за тем мешку, приезжий взглянул на реку, протекавшую через город: значит, твой Петруша прежде покрыл кровать тюфяком, а потом уже ее приладил к стене; твой запах был сообщен мешку уже после принесения этого мешка в переднюю; твой приезжий взглянул на реку протекавшую, но уже не протекающую, через этот город: куда же она девалась?.. Это не ясно, не правильно, не изящно.

— Ах, какой ты классик! сказал осел верблюду. Кто же теперь обращает внимание на времена, на ясность, на правильность?.. Мы уже всё это отменили. Поэт — существо всемирное; он выше времени, пространства и грамматики: он говорит в стихах или в прозе: — удивляйтесь, поколения! — а понимай кто можешь и как можешь!.. Позволь мне сказать, Горбунов, что ты, с своими отсталыми понятиями о ясности речи, об изяществе выражений, о правильном изучении [духа и] средств языка и искусном их употреблении, вовсе не в состоянии чувствовать красоты поэмы Силича: для этого, не хвастаясь, нужно родиться ослом. Мы, ослы, которые ничему не учимся, мы одни постигаем всю [цену таких красот] прелесть вдохновений. Ведь это всё вдохновения!.... Спроси у Силича!.... он так их и называет. А ты думал что̀ такое?... Ах, вы, классики колпаки!..... с вами, ни какая поэма, ни какая поэзия не возможны. Пожалуйста, оставь свои замечания: слушай, и не прерывай Силича. Если тебе угодно, так, слушая, подчеркивай себе слова тихомолком в его рассказе, а как пойдешь в караване под грузом всякого разного товару, тогда можешь разбирать их грамматически с своими учеными товарищами. Продолжай, Силич, свою прекрасную поэму о может-быть замаслившемся как блин тюфяке и о запахе, принесенном Петрушею, который... Петруша или запах, это всё-равно...... был сообщен принесенному вслед за тем мешку с разным лакейским туалетом. Не обращай внимания на логику и на этого педанта Горбунова с его правильностью, изяществом и чорт его знает с чем еще таким. Он, изволишь видеть, не любит даже и запахов!..... А это моя страсть! Без запахов, без благоуханий, нет и не может быть ни поэзии ни поэмы. Надобно только уметь выбирать их в природе.

Я совершенно одобряю тот, который ты здесь выбрал. Надеюсь, что мы не в последний раз с ним встречаемся?

— Как же! воскликнул бык: этот запах будет беспрерывно раздаваться в „нашей поэме“! На нем-то и основан тот „восторженный, лирический смех“ (верблюд снова поморщился и дважды подчеркнул эти слова), к которому она стремится как поэма. — „Покамест слуги управлялись и возились, продолжал он, господин отправился в общую залу. Какие бывают эте а и залосненные снизу спинами разных проезжающих, а еще более туземными купеческими; тот же закопченный потолок; та же закопченная люстра; те же картины во всю стену, где изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких вы верно не видывали. Подобная игра природы впрочем случается на разных исторических картинах, неизвестно откуда, когда и кем привезенных в Россию, иной раз даже тамошними вельможами, любителями искусств, накупившими их в Италии, по совету везших их курьеров. Господин размотал с шеи шерстяную косынку, какую холостым, наверное не могу сказать, кто делает, бог их знает. Покамест ему подавали кушание, он заставил слугу, или полового, рассказывать всякий вздор о том, кто содержал прежде трактир и кто теперь (содержал). В приемах своих господин имел что-то солидное, и высморкивался чрезвычайно громко. Неизвестно, как он это делал, но такая внимательность к туалету, какой даже не везде видывано. После обыкновенного после-обеденного стола, он приказал подать умыться и чрезвычайно долго тер мылом обе щеки, подперши их изнутри языком; потом взявши у......

— Странный филолог, этот Силич! подумал верблюд, не прерывая его более грамматическими замечаниями: во всех словенских языках, какие я слышал, когда мы ходили в разные земли с караваном, нос имеет в родительном падаже носа, а ветер и дым имеют носу, ветра, дыма..... Право, странный филолог!

— „И непосредственно за тем очутился во фраке брусникового цвету с искрой, продолжал бык. Вошедши в зал ей был страшный. Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами (купами?) там и тамиюльского лета, когда старая клюшница (sic) рубит и делит его все глядят собравшись вокруг, следя любопытно....

— Ну, брат Силич не скуп на деепричастия и на всякие разные причастия! подумал верблюд. Два деепричастия сряду!.... Экое искусство слогу!

Бык между тем продолжал:

— „За движениями женских рук ее“ (То есть клюшницы, у которой вероятно других рук и не было, кроме женских: замечание верблюда) „ рук ее, поднимающих молот, а воздушные поднятые легким воздухом, взлетают смело, как полные хозяева, и, подслеповатостью старухи и солнцем, безпокоющим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где в разбитную, где густыми кучами , и без того на всяком шагу расставляющим и (оне) взлетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только (мухи?.. кому?), пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ими у себя под крылышками, или, протянувши обе передние лапки, потереть над головою — (Что же там тереть над головою? — замечание верблюда), и опять улететь и опять прилететь с новыми (докучливыми?) эскадронами......

— Браво, Силич! воскликнул осел в восторге: браво!.... да это настоящая эпопея!... Какое поэтическое сравнение!.... да как развито!... да сколько тут свежих, благовонных цветков поэзии!... Ей-ей, Силич!.... без всякой лести!.... Гомер, Виргилий, Тассо, Ариосто, Мильтон перед тобой — просто ослы! извини, обмолвился.... просто дрянь!̀ за сравнение!... Продолжай.

— Но еще бо̀льшее чудо слог этого сравнения, подумал молчаливый верблюд. Экие бычачьи периоды!.... ни языка, ни логики, ни обделки, ни порядку в предложениях.....

— „Мужчины здесь, как и везде, продолжал бык, были двух родов: одни тоненькие...... тоненькие служат больше по особым поручениям, или только числятся и виляют туда и сюда: другие толстые. У тоненького в три года не останется ни одной души не заложенной в ломбарде. У толстого глядь и явился где-нибудь в конце города дом купленный на имя жены; потом в другом конце другой дом, потом близ города деревенька, потом и село со всеми угодьями. Толстый, прослуживши заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается (куда?) и делается помещиком, славным русским барином.

— Знаешь ли, Силич, вскричал осел, что это самое глубокомысленное из твоих неподражаемых творений?... Какая тонкая наблюдательность!... Извини, что я прервал. Восторг, братец!.... не удержишь!.... Самый чистый, самый неподдельный восторг!... Ведь ты всегда принадлежал к нашей партии, и я помню, как ты усердно ревел и бесновался против слона, когда он обратил на себя всё внимание публики и поднял над нами свой проклятый хобот. Как же нам не быть в восторге от твоей поэмы? Это натурально!... [Продолжай, но и позволь мне восхищаться].

— Благодарю, отвечал бык тоном покровителя. Вы всегда умели понять и оценить „мои создания“. Но не мешай мне рассказывать своими восторгами: этак я никогда не кончу „нашей поэмы“. — „Сели за зеленый стол, и уже не вставали до ужина. Выходя с фигуры, полицмейстер ударял по столу крепко рукою, приговаривая, если была дама — Пошла, старая попадья! — если же король — Пошел, тамбовский мужик! — А председатель приговаривал: — А я его по усам! А я его по усам! — Иногда при ударе карт по столу вырывались выражения — А! была не была, не с чего, так с бубен! — или же просто восклицания — Черви! — червоточина! — пикенция! — пикендрас! — пичирущук! — пичура! — и даже просто — Пичук! — Приезжий во всем умел найтиться, и показал в себе опытного светского человека. О чем бы разговор ни был, он умел поддержать его... умел облекать всё какою-то степенностью, умел хорошо держать себя; говорил ни громко ни тихо, а совершенно так, как следует: словом, , был очень порядочный человек. Все были довольны приездом нового лица. Даже сам Собакевич, который редко отзывался о ком-нибудь с хорошей стороны, приехавши довольно поздно из города, и уже совершенно раздевшись, и легши на кровать возле худощавой жены своейей: „Я душенька был у губернатора на вечере, и познакомился с коллежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприятный человек!» На что̀ супруга отвечала — «Гм!» — и толкнула его ногою.

— „Хотя, конечно, два крепостные человека нашего героя — лица не так заметные, хотя главные ходы и пружины поэмы но (во всех языках, во всех логиках и по законам всех возможных силлогизмов, союзу хотя соответствует союз однако, а не ноно автор любит чрезвычайно быть обстоятельным. Петруша ходил в несколько широком коричневом сюртуке с барского плеча, характера был молчаливого, имел благородное побуждение к просвещению, то-есть, чтению книг, содержанием которых не зазатруднялся. Ему нравилось не то, о чем читал он, но больше процесс самого чтения, что вот из букв выходит вечно какое-нибудь слово, которое иной раз чорт знает что̀ и значит. Кроме страсти к чтению, он имел еще два обыкновения, составлявшие две другие — спать не раздеваясь, есть, в том же сюртуке и носить всегда с собою какой-то свой особенный воздух собственного запаха, отзывавшийся несколько жилым покоем, так что достаточно было ему только пристроить где нибудь свою кровать, хоть даже в необитаемой дотоле комнате, да перетащить туда шинель и пожитки, и уже казалось, что привередливый, потянувши к себе этот воздух поутру на свежий нос, только поморщивался, да встряхивал головою, приговаривая: — Ты, брат, чорт тебя знает— На что Петруша ничего не отвечал. Кучер Селифан был совершенно другой человек..... Но автор весьма совестится так долго занимать вас людьми низкого звания. Скажу при этом случае, что и русские тоже не охотно знакомятся с низкими сословиями. Таков уже русский человек! Сильная страсть зазнаться.....

— Помилуй, Силич! вскричал верблюд, вынимая нос из песку, куда верблюды всегда прячут его от дурного воздуху: что̀ ты это, при каждой мерзости, наводишь речь на русских! В чем и за что̀ ты [на них так клевещешь] беспрерывно их обвиняешь? Да они очень хорошо делают, что не хотят знакомиться с твоими вонючими героями, от которых я сам принужден поминутно зарывать нос в землю. Если порядочные русские не охотно сближаются с людьми низкого сословия, то причиною этому должен быть распространившийся между ними благородный вкус к изяществу, опрятности, образованным ощущениям, а не народный порок, не всеобщая спесь, не безрассудная гордость. Над чем же ты тут насмехаешься? Куда норовишь свои эпиграммы? Страсть зазнаться!.... Да чтобы, по случаю Петруши, упрекать целый народ в страсти зазнаваться, надо продположить, что весь народ ничем не лучше этого грубого и грязного человека и только понапрасну не узнает в нем себе равного! Но это не правда. Ты, просто, клевещешь на русских. Видно, какие-нибудь личные огорчения, досада, оскорбленное самолюбие, заставляют тебя изображать их повсюду с такой невыгодной стороны..... Я этого не люблю и не хочу слушать. Я сам обожаю чистоту. Твои грязные и зловонные картины поселяют во мне отвращение, и если б не был привязан веревкой к этому корыту.....

— Вот, уж ты и сердишься, Горбунов! прервал его осел. Ты ученое животное, а совсем не понимаешь тонкости вещей: грязные и зловонные картины!... что̀ же тут дурного?.. они необходимы в нашей поэме, для возбуждения „высокого восторженного смеху“, который достоин стоять рядом с „высоким лирическим движением“. Понимаешь ли ты, что̀ это значит?.. что̀ значит ? Не понимаешь?.. Ну, так видишь!... А этот „какой то особенный воздух“, который повсюду разносит Петруша, именно и есть „высокий смех“, главный источник „высокого восторженного смеху“. Силич хочет облагородить грязь и вонь, возвести их в „перл создания“, как мы говорим в нашей пиитике, сделать их предметами умственного наслаждения. Предприятие смелое, великое, высокомерное, но оно достойно его гения. Неправда ли, Силич? Угадал я твою поэтическую мысль?

— Совершенно! отвечал бык. Мои „творения“ не всеми могут быть поняты. Потомство, со-временем, постигнет их возвышенность. Между тем я продолжаю. Герой нашей поэмы познакомился у губернатора со многими из окрестных помещиков и на другой день отправился к ним визитами. „Едва выехал он за город, как уже по русскому обычаю, чушь и дичь по обеим сторонам дороги: кочки, ельник, низкие кусты молодых сосен, обгорелые пни старых, дикой вереск, и тому подобный вздор. В деревнях, бабы с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок или высовывала свою слепую морду свинья. Словом, виды известные.

— Это поэзия той страны, тихо сказал осел верблюду: другой там нет. Понимаешь ли теперь, отчего этот рассказ назван „поэмой“?.....

— „Наконец приехали в Маниловку, имение Ивана Ивановича Манилова. После взаимного излияния чувств, вошедший слуга доложил, что кушанье готово. В столовой уже стояли два мальчика, которые были в тех летах, когда сажают уже детей за стол, но еще на высоких стульях. При них стоял учитель, поклони вежливо и с улыбкою. Хозяйка села за свою суповую чашку; гость был посажен между хозяином и хозяйкой; слуга завязал детям на шею салфетки. — Фемистоклюс, сказал Манилов обращаясь к старшему. — Чичиков поднял несколько бровь, услышав такое греческое имя, которому неизвестно почему Манилов дал окончание на „юс“. — Фемистоклюс! скажи мне какой лучший город во Франции. — Фемистоклюс сказал: — Париж. — Умница, душенька! — Я его прочу по дипломатической части. Фемистоклюс, продолжал отец, снова обращаясь к нему: хочешь быть посланником? — Хочу, отвечал Фемистоклюс, жуя хлеб и болтая головой направо и налево. — В это время, стоявший позади, лакей утер посланнику нос, и очень хорошо сделал: иначе бы канула в суп препорядочная посторонняя капля...

— Ха, ха, ха, ха! расхохотался осел. Ха, ха, ха! как это смешно!.. Видишь ли, Горбунов, слышишь ли?.. Вот это и есть „высокий восторженный смех“, равный „высокому лирическому движению“. Чистая поэзия!..

— „Вдруг учитель застучал по столу, устремив глаза на сидевших напротив его детей. Это было у места, потому что Фемистоклюс укусил за ухо Алкида, и Алкид, зажмурив глаза и открыв рот, готов был зарыдать самым жалким образом, но, почувствовав в свой кабинет. Комната была не без приятности. На столе лежали книга и несколько бумаг, но больше всего было табаку. Он был в разных видах, в картузах и в табашбыл просто кучею на столе. На обоих окнах тоже были горки выбитой из трубки золы, расставленные не без старания очень красивыми рядками. Заметно было, что это иногда доставляло хозяину препровождение времени. — Позвольте мне вас попотчивать трубочкою. — Нет, не курю. — Отчего? — Говорят, трубка сушит. — Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. В нашем полку был поручик, прикраснейший и образованнейший человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему уже сорок лет, но и до-сих пор он так здоров, как нельзя лучше. — Позвольте мне одну просьбу, сказал Чичиков: как давно вы изволили подавать ревизскую сказку. — Да уж давно, отвечал Манилов. — Как с того времени много у вас умерло крестьян. — А не могу знать! Об этом, я полагаю, нужно спросить приказчика. — Приказчик явился. Это был человек лет под сорок, бривший вший в сюртуке, и повидимому проводивший очень (с). — Послушай, любезный! спросил его Манилов: сколько у нас умерло крестьян с тех пор как подавали ревизию. — Да как сколько!.. Многие умирали с тех пор, сказал приказчик, и при этом икнул, заслонив рот слегка рукою наподобие щитка. По желанию гостя, Манилов приказал составить им список. Чичиков вызвался купить у него эти мертвые души на чистые деньги. Можно себе представить изумление помещика! О никак не мог взять в толк дела, и, вместо ответа, принялся посасывать свой чубук так сильно, что тот начал наконец хрипеть как фагот. Наконец он продал все свои мертвые ревизские души новому другу без-интересно. — Умершие души в некотором роде совершенная дрянь. — Очень не дрянь, сказал Чичиков: если б вы знали, какую услугу оказали сей по-видимому дрянью человеку без племени и роду! — Манилов был растроган, и Чичиков уехал, сопровождаемый долго поклонами и маханьями платков поднимавшихся на цыпочках хозяев. Долго стоял на крыльце Манилов, провожая глазами удалявшбог знает куда. Он думал о благополучии дружеской жизни: мечтал, что они с Чичиковым в Москве и пьют чай на открытом воздухе; что приехали в прекрасных каретах в какое-то общество, где обвораживают всех приятностью обращения; что само высшее начальство, узнавши о такой их дружбе, пожаловало их генералами; и далее наконец чорт знает ̀ такое, чего уже (и сам он) разобрать не мог.

— У этого поэта, подумал верблюд, есть своя риторика нового роду: самые ясные эпитеты у него — бог его знает и чорт его знаеткакой-то Мастер на слог, нечего сказать! Тонко, ясно и вежливо.

— „А Чичиков, в довольном расположении духа, сидел в своей бричке, катившейся давно — Ну, ну, что̀ потряхиваешь ушами! Ты, дурак, слушай, коли говорят. Я тебя, невежа, не стану дурному учить. Ишь, куда ползет! — Настала ночь. Гроза. Темно. Селифан затянул песню не песню; тут всё вошло: все ободрительные и побудительные крики, которыми потчивают лошадей по всей России, приказательные всех родов без дальнейшего разбора, как что̀ первое попалось на язык. Таким образом дошло до того, что он начал называть их наконец секретарями. Бричка качалась на все стороны. — Что̀, мошенник, по какой дороге ты едешь? сказал Чичиков. — Да что̀ ж барин делать, время-то такое; кнута не видишь: такая потьма! — Сказавши это, он так покосил бричку, что наконец выворотил ее совершенно на бок. Чичиков и руками и ногами шлепнулся оглоблями в забор. Барин со слугою услышали хриплый бабий голос: — Кто стучит? — Приезжие, матушка, пусти переночевать, произнес Чичиков. — Время темное, нехорошее время, прибавил Селифан. — Молчи, дурак, сказал Чичиков. — Их впустили. Перед домом была лужа, на которую свет ударял прямо из окон. Псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием, как-будто за это получал бог знает какое жалованье; другой хрипел, как хрипит певческий контробас, когда концерт в полном . Это был дом помещицы Коробочки. Хозяйка, пожилая вдова, хорошо приняла нежданного гостя, приказала девке высушить и вычистить его платье, и пожелала ему спокойной ночи. — Прощай, батюшка! Да не нужно ли еще чего? Может ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки. Покойник мой без этого никак не засыпал. — Но гость отказался. На другой день.... солнце сквозь окно блистало ему прямо в глаза, и мухи, со стен и с потолка, все обратились к нему. Одна села ему на губу, другая на ухо, третья наровила, как бы усесться на самый глаз; ту же, которая имела неосторожность подсесть близко к носовой ноздре, он потянул впросонках в самый нос, что̀ заставило его крепко чихнуть, — обстоятельство, бывшее причиною его пробуждения...

— Скажи, по милости, Силич, прервал верблюд рассказчика: отчего нос играет у тебя такую бессменную роль? Вся твоя поэма вертится на одних носах!

— Оттого, подхватил осел, великий комментатор поэмы, что нос едва-ли не первый источник „высокого, восторженного, лирического смеху“.

— Я однако ж не вижу в нем ничего смешного! сказал верблюд.

— Ты не видишь!.. но мы видим, примолвил осел. У нас, четвероногих, носа почти не приметно; он имеет плоскую и чрезвычайно изящную форму: но у человека... согласись, что у человека этот треугольный кусок мяса, который торчит в центре лица, удивительно, восторженно, лирически смешон. Впрочем, у нас это уже доказано что, без носа, нельзя сочинить ничего истинно забавного. Продолжай, Силич.

— „В дверь выглянуло женское лицо, и в ту же минуту спряталось, ибо Чичиков, желая получше заснуть, скинул с себя совершенно всё. Гость надел рубаху. Одевшись он <к> окну, и чихнул опять так громко, что подошедший в это время к окну индейский петух заболтал ему что-то вдруг и весьма скоро на своем странном языке, вероятно желаю здравствовать, на что Чичиков сказал ему дурака. Свинья с семейством очутилась тут же, и, разгребая кучу сора, мимоходом съела цыпленка...

— Грязь на грязи! с отвращением подумал чистоплотный верблюд.

— Красота на красоте! с восторгом подумал осел. Какое остроумие! Сколько поэзии!

„Пришла хозяйка. Чичиков нашел в ней грубую, глупую и жадную бабу, и спросил без околичностей, не продаст ли она ему своих мертвых душ. Помещица Коробочка очень рада; только она не знает, какая теперь справочная цена на мертвые души. Чичиков предлагает ей по двадцати пяти копеек медью. Они начинают торговатся. Коробочка упрямится. — Эк ее дубинно-головая какая! сказал про себя Чичиков, начиная выходить из терпения: поди ты сладь с нею! В пот бросила проклятая старуха! — Она предлагает ему вместо этого небывалого товару, лучше купить у ней пеньку. Гость, человек светский, вышел из границ всякого терпения, хватил об ему свиное сало. — А вот бричка! вот бричка! вскричал Чичиков. Что̀ ты, болван, так долго копался? — Помещица дала своему гостю в провожатые до столбовой дороги девчонку лет одиннадцати, в платье из домашней крашенины, с босыми ногами, которые издали можно было принять за сапоги, так они были облеплены свежею грязью. Чичиков занес ногу на ступеньку и, понагнувши бричку на правую сторону, потому что был тяжеленек, наконец поместился, сказавши: — А! теперь хорошо! Прощайте матушка! — Кони тронулись. Но зачем так долго заниматься Коробочкой? Коробочка ли, Манилова ли, хозяйственная жизнь или не хозяйственная — мимо их! Не то на свете дивно устроено: веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знаетзабредет в голову. (Да где же тут веселое? подумал верблюд: я еще ни разу не улыбнулся!). „Может-быть, станешь, даже думать: да полно, точно ли Коро...

(взять на стр. 108)1

— Ты глубокий философ!.. сказал осел быку: вития и философ!.. Уж когда ты, чорт тебя знает, станешь ораторствовать, то забредешь прямехонько бог тебя знает куда: от Коробочки на чугунную благовонную лестницу аристократической дамы, нежной, образованной, умной, сияющей медью, красным деревом и коврами! Я совершенно согласен с тобою: в самом деле, между этою воздушною женщиною и грубою, глупою Коробочкою нет никакого расстояния на лестнице человеческого совершенствования.

„Чичиков наконец доехал до столбовой дороги и остановился у трактира, в котором висели пучками душистые травы и гвоздики у образов, высохшие до такой степени, что желавший понюхать их только чихал и больше ничего зятя. — Ба, ба, ба! вскричал он вдруг, расставив обе руки при виде Чичикова. Какими судьбами? Куда ездил? А я брат с ярмарки. Поздравь: продулся в пух! Веришь ли, что никогда в жизни так не продувался. Эх, братец, как покутили! Теперь даже как вспомнишь... чорт возьми!.. то есть, как жаль, что ты не был. Какого вина отпустил нам Пономарев! Нужно тебе знать, что он мошенник и в его лавке ничего нельзя брать: в вино мешает всякую дрянь, сандал, жженую пробку, и даже бузиной подлец затирает. Эх, Чичиков, ну, что бы тебе стоило приехать! Право, свинтус ты за это скотовод этакой! Поцелуй меня, душа: смерть люблю тебя!.. В фортуну крутнул тоже, выиграл две банки помады, потом еще раз поставил и прокутил, канальство, шесть целковых. А какой, если б ты знал, волокита поручик Кувшинников. Мы с ним были на всех почти балах. Одна была такая разодетая, рюши да трюши, и чорт знает чего не было... Я думаю себе только: чорт возьми!.. А Кувшинников, то есть это такая бестия, подсел к ней и на французском языке подпускает комплименты... Поверишь ли, простых баб не пропустил. Это он называет попользоваться насчет клубнички. Ты куда теперь едешь? — К Собакевичу. — Здесь Ноздрев захохотал тем звонким смехом, каким заливается только свежийвытаращив очи и произнося: эк его разобрало!

Печатается по подлиннику (Рукоп. отд. ГПБ.).

Отрывок является незаконченной первоначальной редакцией известного критического фельетона О. И. Сенковского о „Мертвых душах“, помещенного в августовском номере „Библиотеки для чтения“ 1842 г. „Литературная летопись“, с. 24—54.

„Мертвых душ“, как видно из печатаемой редакции фельетона, был задуман в характернейшей для Сенковского манере. Этот разбор должен был итти под маской рецензии на совершенно постороннюю книгу, в данном случае на „Тысячу и одну ночь“, в форме притчи, рассказанной „мудрым визирем“. Притча развертывалась как разговор „скотов“ — быка, осла и верблюда — о книге Гоголя. Быку Силычу, который читает „Мертвые души“, были явно приданы черты самого Гоголя. В осле Разумниковиче, восторженном апологете „Мертвых душ“, нетрудно узнать К. С. Аксакова, автора нашумевшей брошюры „Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова или Мертвые души“, М., ценз. разр. 7 июля 1842 г.

В „Мертвых душах“ К. С. Аксаков увидел „новый характер создания“, которым якобы давалось „оправдание целой сферы поэзии, сферы давно унижаемой“. В „Мертвых душах“, — заявлял К. С. Аксаков, — „древний эпос восстает перед нами“. „Только у Гомера и Шекспира можем мы встретить такую полноту созданий, как у Гоголя“, — писал К. С. Аксаков, — „только Гомер, Шекспир и Гоголь обладают великою, одною и тою же тайною искусства“. Ср. у Сенковского: „Браво, Силич! воскликнул осел в восторге: браво!.. да это настоящая эпопея“. И далее — „Гомер, Виргилий, Тассо, Ариосто, Мильтон перед тобой просто ослы!...“ Характерно, что в первоначальной редакции фельетона Сенковского поэма Гоголя не обозначена ее полным заглавием, а названа „поэмой о Чичикове и помещице Коробочке“. Такое, казалось бы, немотивированное отождествление только одной сцены из „Мертвых душ“ со всем произведением, конечно, имело в виду другого ценителя поэмы, П. А. Плетнева, который в своей статье цитировал именно сцену Чичикова с Коробочкой для доказательства того, в чем состоит „независимость таланта Гоголя“ (Современник, 1842, кн. 7, ценз разр. 30 июня, с. 44 и 45).

По сравнению с первоначальной редакцией, всё построение фельетона в печатном тексте было существенным образом изменено: маску „Тысячи и одной ночи“ заместил полный титул книги (Похождения Чичикова, или Мертвые Души. Поэма Н. Гоголя, Москва, в тип. Университетской, 1842, в 8, том первый, 475 стр.), была отброшена открывавшая фельетон беседа „мудрого визиря“ с Шехеразадой, а также начало разговора „скотов“. Самый разговор „скотов“ был заменен разговором с читателем: бык-рассказчик и осел, восторженный слушатель, были слиты в одно лицо автора-рецензента, а рассуждения и реплики верблюда были прикреплены к лицу воображаемого „почтеннейшего читателя“. Что касается до цитат из „Мертвых душ“, которые даны в первоначальной редакции как рассказ быка, то они все механически перенесены были в печатный текст фельетона. Механически перенесены из первоначальной редакции и все рассуждения „скотов“, ставшие в печатном тексте диалогом между рецензентом и читателем.

Опуская все незначительные стилистические разночтения первоначальной редакции по сравнению с печатным текстом, явившиеся в результате устранения маски „Тысячи и одной ночи“ и исключения беседующих „скотов“, отметим только важнейшее. Поскольку была снята вся вступительная часть первоначальной редакции фельетона (беседа „мудрого визиря“ с Шехеразадой и начало разговора „скотов“ — всё, до первой цитаты из „Мертвых душ“), постольку отпали и грубейшие выпады против Гоголя, содержавшиеся в этой части („если обнаружит свету поэзию их берлог и стойл, то в наказание будет сделан гоголем и ум его превратится в грязь“; „ухо у тебя остро, ум удивительно-наблюдателен“, — говорит осел быку, — „ты не проронишь ни одного слова из того, что молочницы и пастухи говорят между собою у вас на скотном дворе и знаешь сплетни всего околотка“).

В печатном тексте фельетон начинается ироническим рассуждением, метившим в Конст. Аксакова: „Вы видите меня в таком восторге, в каком никогда еще не видали. Я пыхчу, трепещу, прыгаю от восхищения: объявляю вам о таком литературном чуде, какого еще не бывало ни в одной словесности. Поэма!... да еще какая поэма!... Одиссея, Неистовый Орланд, Чайлд-Гарольд, Фауст, Онегин, с позволения сказать, — дрянь в сравнении с этой поэмой. Поэт!... да еще какой поэт!... поэт, перед которым Гомер, Ариосто, Пушкин, лорд Байрон и Гете, с позволения сказать... то чем Ноздрев называет Чичикова. Это, может-быть, превосходит все силы вашего воображения, но это действительно так, как я вам докладываю...“ и т. д.

— „партии“, принадлежа к которой, бык „усердно ревел и бесновался против слона“. В этом рассуждении заключался намек на литературно-общественную борьбу с „Библиотекой для чтения“. Бык — Гоголь, выступивший против О. И. Сенковского и редактируемого им журнала с боевой нашумевшей статьей „О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.“ в первом номере пушкинского „Современника“ 1836 г. Слон — сам Сенковский и его „Библиотека для чтения“, в 1835—1836 гг. завоевавшая массовую аудиторию и выходившая пятитысячным тиражем, превосходившим число подписчиков даже лучших литературных журналов в пять-шесть раз.

По сравнению с первоначальной редакцией, в печатном тексте фельетона изменена оценка обличительного содержания „Мертвых душ“; устранены указания на „личные огорчения, досаду, оскорбленное самолюбие“, как мотивы деятельности Гоголя. Вместо этого в печатном тексте: „Вы систематически унижаете русских людей. Я этого не люблю и не хочу слушать“.

Общий смысл перестройки первоначальной редакции фельетона сводился, таким образом, к устранению грубейших выпадов против Гоголя, стоявших на границе с площадной бранью, к снятию персональных квалификаций и намеков на „личности“. Впрочем, один намек подобного рода остался и в печатном тексте. Это — рассуждение о носе, как „источнике высокого восторженного, лирического смеху“. В нем заключается намек на историю напечатания „Носа“ Гоголя, предназначавшегося для „Московского Наблюдателя“ в 1835 г. и не принятого редакцией этого журнала (С. П. Шевыревым) „по причине его пошлости и тривиальности“. Через три месяца после опубликования фельетона Сенковского, об этом факте заявил печатно В. Г. Белинский в связи с полемикой по поводу „Мертвых душ“ с С. П. Шевыревым, в „Отечественных записках“, 1842, кн. 9 и 12; ср. Соч. Белинского, VII, с. 410 и 509. Полемический выпад по поводу „Носа“ относился, конечно, к апологету Гоголя К. С. Аксакову, ибо последний принадлежал к той же общественно-литературной группе „Москвитянина“, что и С. П. Шевырев, а поэтому естественно с ним объединялся. О разногласиях же К. С. Аксакова с С. П. Шевыревым по поводу их оценки „Мертвых душ“ (см. „Историю моего знакомства“, с. 73 и 74; ср. также Барсуков, Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 6., с. 296—300) Сенковский мог не знать. Таким образом похвалы К. С. Аксакова Гоголю Сенковский не склонен был рассматривать как принципиальные; он видел в них лишь тактический маневр враждебной литературной партии, истинное отношение которой к творчеству Гоголя совпадало по его мнению с оценкой „Носа“, С. П. Шевыревым. (По отношению к „Носу“ С. П. Шевырев не изменил своей позиции и в 1842 г., считая повесть в числе „самых неудачных созданий Гоголя“ — см. „Москвитятин“, 1842, кн. 8, с. 373). Что именно так полагал Сенковский, уясняется характером рецензии его на брошюру К. С. Аксакова, цитируемой нами ниже.

По сравнению с первоначальной редакцией печатный текст фельетона Сенковского еще более крепок в своих оценках Гоголя, ибо сделан гораздо искуснее и острее. В августовском номере „Библиотеки для чтения“, 1842, в отделе Литературной летописи номинально был дан разбор целых одиннадцати книг, в числе которых была и поэма Гоголя. Фактически же вся Литературная летопись августовского номера была посвящена только „Мертвым душам“. Открывается летопись разбором трех поэм стихотворца из крепостных крестьян Е. Алипанова. „Чудесная поэма! — восклицает Сенковский по поводу поэмы Алипанова «Феофил», — „Я не смею провозглашать Алипанова величайшим из современных поэтов, потому что в нашей литературе уже есть другой величайший из современных поэтов <Гоголь>; но, по моему мнению, за эту поэму смело можно автору дать первое место после величайшего“. Рецензия на Алипанова заканчивается следующими строками: „Я вокруг себя вижу одни только поэмы, одна пленительнее другой. Что значит эта поэма (Алипанова) в сравнении с тою, о которой я сейчас буду иметь честь вам представить! Вот она“: — Далее следует разбор „Мертвых душ“ Гоголя. После книги Гоголя Сенковский рецензирует „Записки о старом и новом русском быте“ К. А. Авдеевой. „Почтеннейший читатель готов спорить, что и это не поэма!“ — начинает свою рецензию Сенковский. Заключение рецензии таково: „Кроме описания Дерпта и его окрестностей, в этой поэме находится еще описание весьма поэтической «прогулки» по Чудскому озеру; есть «воспоминание о Курске, Одессе и Иркутске», есть «заметки» о родной старине, о русском житье-бытье, словом, все элементы поэмы“. Далее Сенковский рецензирует следующие книги разных авторов: „Холодная вода, как всегдашнее лекарство“, „Общая анатомия“, „О распознавании и лечении аневризмов“, „Практические упражнения в физике“, „Древесная флора“. По поводу первой из названных книг сказано: „Эта, опять, удивительная поэма2 описывает насморки, ревматизмы и тому подобные предметы «высокого, восторженного смеху»: картины так живы, колорит так верен с природою, что многие страницы кажутся целиком взятыми из чудесной «поэмы» о Чичикове и помещице Коробочке“; по поводу второй и третьей книги: „две очень любопытные и полезные поэмы, но, к сожалению, совершенно технические“ и т. д. в том же роде. Литературная летопись эффектно замыкается „рецензией“ на якобы „новую брошюру“, совершенно несомненно вымышленную Сенковским: „Об устройстве скотных дворов, содержании рогатого скота и приготовлении навоза. Сочинение А. С. Москва, 1842“. Рецензия, состоящая из двух строк, гласит: „Поэма, должно ей отдать справедливость, написанная гораздо опрятнее, чем некоторые другие“. Исключая „скотов“ из первоначальной редакции своего фельетона, в печатном разборе „Мертвых душ“ Сенковский вновь возвращается к ним. Говорить о „скотном дворе“ и „приготовлении навоза“ „опрятнее“, чем о поэме Гоголя — таково резюме Сенковского.

Характерно, что наименование „Мертвых душ“ поэмой Сенковский прочно ассоциировал с мыслями К. Аксакова о близости Гоголя к Гомеру. Поток издевательств по этим двум поводам Сенковский не прекращал очень долго. В следующем сентябрьском номере „Библиотеки для чтения“, 1842 г., Сенковский рецензирует „великолепную книгу“: „Подробный практический способ приготовления искусственных навозов“. Книгу эту он опять именует „поэмой“ для того только, чтобы сейчас же перейти к „отзыву“ на брошюру К. С. Аксакова о „Мертвых душах“. „Когда люди издают на свои деньги такие похвальные брошюры, — писал Сенковский, — это очень плохо!... это показывает, что поэма не хороша!... Боже мой, да разве это не известно, что когда человек — Гомер, когда талант — колосс, когда творение истинно удивительное, то люди печатают тогда на свои деньги бранные книги на него, а не панегирики“ (Библиотека для чтения, 1842, кн. 9, Литературная летопись, с. 12). Список издевательств Сенковского по поводу „поэмы“ и „Гомера“ можно было бы продолжить. Через четыре года, 26 октября 1846 г., И. С. Аксаков писал отцу: „Читали ли вы или видали ли октябрьскую книжку „Библиотеки для чтения“. Вообразите, там по поводу разбора какой-то книжонки Сенковский объявляет публике, что Гоголь болен, вдался в мистицизм„Мертвых душ“ и так самолюбиво замечтался, что всех учит, дает наставления. Всё это сказано с ругательствами и насмешками. Он не называет его Гоголем, но Гомером, написавшим „Мертвые души“. Название Гомер “ (И. С. Аксаков в его письмах, I, с. 390 и 391).

Необходимо отметить то обстоятельство, каким образом Сенковский цитирует текст „Мертвых Душ“ и в первоначальной редакции своего фельетона, и в печатном тексте (в обоих случаях никаких расхождений в цитатах нет). Проверяя цитаты Сенковского по изданию „Мертвых Душ“ 1842 г., мы убеждаемся в подтасовках, искажениях гоголевского текста на каждом шагу. Гоголевские периоды произвольно сокращаются Сенковским, а тем самым и обессмысливаются; куски одних предложений вставляются в середину других и т. п. Для доказательства грамматической безграмотности Гоголя Сенковский не стесняется никакими средствами. Н. Я. Прокопович, сообщая о статье Сенковского Гоголю заграницу, в письме своем 21 октября 1842 г. писал: „Вообще Сенковского статья изобилует выписками, впрочем более собственного его сочинения; он даже позволил себе маленькие невинные измышления и в собственных именах, так например, Петрушку он почитает приличнее называть Петрушею“ (Шенрок. Материалы, т. IV, с. 54 и 55).

„Мертвых душах“ также возмущался недобросовестностью Сенковского: „Прочтите в Литературной летописи «Библиотеки для чтения» 29 страницу, — писал Шевырев, — издатель напечатал: за движениями женских рук ее (ключницы), вместо жестких, и прибавляет в скобках: то есть старой ключницы, у которой, вероятно, других рук и не было кроме женских... Право не веришь глазам своим, до какой степени может дойти недобросовестность критика, ослепленного какою-то странною злобою на талант... Давно уж ни одна статья не возбуждала в нас такого жалкого отвращения, как весь этот разбор Мертвых душ, где всё произведение Гоголя умышленно искажено в тексте и в содержании“ (Москвитянин, 1842, кн. 8, с. 350).

„Странная злоба“ Сенковского к Гоголю имела свою историю. Отзывы „Библиотеки для чтения“ о произведениях Гоголя, до 1836 г. еще спокойные и даже частично сочувственные, после знаменитой статьи Гоголя в первом номере пушкинского „Современника“ против Сенковского делаются исключительно и беспощадно резкими. Начиная с появления на сцене и в печати „Ревизора“, Сенковский открывает настоящую травлю Гоголя, видит в нем не только „грязного“ писателя, но и активнейшего деятеля враждебной литературно-общественной группы. Критическую сводку и интерпретацию отзывов Сенковского о Гоголе см. в „Очерках гоголевского периода“ Н. Г. Чернышевского (Соч. Чернышевского, II, с. 35—63). Для характеристики отношений самого Гоголя к „Библиотеке для чтения“ и ее редактору, кроме писем Гоголя (ср. Письма, I, с. 273, 312 и 324; ср. также Записки и дневник А. В. Никитенко, т. I, СПб., 1904, с. 235) и названной статьи „О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.“ (Соч., изд. 10-е, V, с. 486—507), необходимо учитывать факт попытки Гоголя напечатать в 1834 г. в „Библиотеке для чтения“ „Кровавого бандуриста“, запрещенного цензурой (ср. материалы, опубликованные Ю. Г. Оксманом в Литературном музеуме, I, с. 29—39 и 347—356).

В борьбе против Сенковского и „Библиотеки для чтения“, которую вели представители разных литературно-общественных направлений 30—40-х годов, решался вопрос о праве на культурную гегемонию соотвественной общественной группы. Сенковский в своей журнальной деятельности опирался на культурно-отсталые слои мещанства, буржуазии и поместного дворянства. Антагонисты Сенковского из „Московского Наблюдателя“, пушкинского „Современника“, а в 40-х годах из „Москвитянина“ были связаны с интеллектуальными верхами помещичье-дворянского класса. Вся славянофильская группа „Москвитянина“ Сенковскому была так же ненавистна, как раньше были ему ненавистны „Московский Наблюдатель“ и пушкинский „Современник“.

В борьбе Сенковского против Гоголя очень трудно отделить подлинные оценки творческого метода Гоголя от вопросов „личных“, от всяких „посторонних“ соображений, от тактических ходов, связанных с журнальной борьбой. Характернейшей особенностью всего идеологического облика Сенковского был систематический подмен принципиальных вопросов вопросами „личными“. Несамостоятельность Сенковского в его оценках „Мертвых душ“ установлена еще Н. Г. Чернышевским, который утверждал, что редактор „Библиотеки для чтения“ „повторял то, что было когда-то сказано о Гоголе Н. А. Полевым“ („Очерки Гоголевского периода“ см. Соч. Чернышевского, II, с. 62). Статья Н. А. Полевого о „Мертвых Душах“ появилась в майском и июньском (двойном) номере „Русского Вестника“ 1842, Критика, с. 33—57. Статья эта безусловно была известна Сенковскому, ибо названный номер „Русского Вестника“ вышел за 1—2 месяца ранее августовского номера „Библиотеки для чтения“ 1842 г. Сопоставляя положения статьи Н. А. Полевого с суждениями Сенковского о „Мертвых душах“, мы убеждаемся, что утверждение Н. Г. Чернышевского совершенно справедливо. Разница между Полевым и Сенковским лишь в том, что статья первого, при всем его резко-отрицательном отношении к „Мертвым душам“, — статья принципиального уровня. Вот важнейшая ее мысль: „Да, кто же требует от вас, м. г., добродетельного человека — спрашивает Н. А. Полевой, обращаясь к Гоголю. — От вас требуют только и отказываются от несообразных каррикатур, которые вы изображаете нам“. Вслед за этим Полевой обвиняет Гоголя в „подражании модной новейшей словесности“: „Поль-де-Кок и Диккенс кажется вам в близкой родне, но они выше вас, ибо если Поль-де-Кок шутит, грязно шутит, за то он и не добивается ни в учители, ни в гении, а у Диккенса темные стороны оживляются светлыми, за которые иногда прощаете ему его грязные уродливости“ (Русский Вестник, 1842, кн. 5—6, Критика, с. 50 и 51). Гоголь для Полевого — „грязный“ писатель, „Мертвые души“ — „грязное“ произведение. Бывшему пропагандисту французских романтических теорий, поклоннику Виктора Гюго творчество Гоголя было чуждо и враждебно. К 40-м гг. завершилась и политическая эволюция Полевого в сторону реакции.

Критический фельетон Сенковского о „Мертвых душах“, равно как и статья Н. А. Полевого — важнейшие документы в ряду критической литературы о поэме Гоголя буржуазного лагеря. С уничтожающим разбором фельетона Сенковского выступил Белинский, посвятивший этому фельетону специальную статью „Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке“ в сентябрьском номере „Отечественных Записок“ 1842 г. Ср. Соч. Белинского, VII, с. 326—339.

После выхода в свет первого тома „Мертвых душ“, в мае 1842 г., до конца этого же года Белинский опубликовал в „Отечественных записках“ целых четыре статьи о поэме Гоголя. Великий критик в это время вплотную подошел к борьбе с „гнусной российской действительностью“. В своих статьях о „Мертвых душах“ Белинский уже нащупывал революционное истолкование творчества Гоголя. Это истолкование слагалось в идейной борьбе, которую Белинский повел в связи с „Мертвыми душами“. Главными врагами Белинского явились, однако, не Полевой, не Сенковский, а критики-славянофилы — К. С. Аксаков и С. П. Шевырев. Вполне понятно, что центр тяжести у Белинского был перенесен на критиков Гоголя из помещичье-дворянского лагеря. Во-первых, сам автор „Мертвых душ“ был идейно связан с славянофильской группой „Москвитянина“, во-вторых, эта группа имела гораздо больший удельный вес в культурной жизни страны, чем Полевой и Сенковский. Для критики Белинского проблема права на культурную гегемонию была неразрывно слита с борьбой за Гоголя как художника. А реакционные основы славянофильской критики Гоголя были глубже и тоньше, чем у критиков буржуазных.3

Преодолевая рефлексы эстетических формул периода своего примирения с действительностью николаевского режима, Белинский в заключительной статье против К. С. Аксакова „Объяснение на объяснение“, в ноябрьской книжке „Отечественных Записок“ 1842 г. (ср. Соч. Белинского, VII, с. 424—446) вплотную подошел к революционному истолкованию „Мертвых душ“. „Пафос поэмы, — писал Белинский, — состоит в противоречии общественных форм русской жизни с ее глубоким субстанциональным началом, доселе еще таинственным, доселе еще не открывшимся особственному сознанию и неуловимым ни для какого определения“.

между прочим, совершенно правильную характеристику критического фельетона Сенковского: „Статья «Библ. для чтения» была неудачным усилием втоптать в грязь великое произведение натянутыми и умышленно-фальшивыми нападками на его, будто бы, безграмотность, грязность и эстетическое ничтожество. Всем известно, что эта статья добилась не тех результатов, о которых хлопотала“.

Н. Мордовченко.

Сноски

1 <Имеется в виду соответственная страница „Мертвых Душ“ изд. 1842 г.>

2 „все остальные книги, разбираемые в «Лит. летописи» называются поэмами“ и привел некоторые из указанных здесь примеров. Ср. Соч. Чернышевского, т. II, с. 53 и 54.

3 „Право, пора бы дать хорошего туза всем этим московским философам, в которых выразилась вся темная, асцетическая, душная, сидячая, абстрактная сторона немецкого философствования, схватившего одно только внешнее движение категорий Гегеля, а не уловившего его духа“. По поводу статьи Белинского против Сенковского „Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке“, В. П. Боткин в том же письме замечал: „За «критику» в № 9, жму тебе руку. Хорошо отвечено Библиотеке“ („Литературная Мысль“, кн. 2, П., 1923, с. 182).

Раздел сайта: