Нечкина М. В.: Гоголь у Ленина

ГОГОЛЬ У ЛЕНИНА

В текстах Ленина живут многие гоголевские образы.

Живут они совместно со многими другими писательскими образами, иногда встречаясь с ними в одной строке, иногда возникая отдельно. Есть особый смысл в этих встречах. Когда скромный обладатель новой шинели Акакий Акакиевич встречается с чеховским „человеком в футляре“, приравненный к нему как тип, или когда „исторический“ Ноздрев встречается сразу и с Тартюфом, и с Иудушкой Головлевым, становится с ними в один ряд, приравнивается к ним в своем социальном значении, — то даже не литературовед начинает испытывать волнение, безусловно литературоведческого порядка — уж очень многозначительны эти литературные встречи. Писательские образы слетаются в ленинский текст со всех концов мировой литературы — вы встретите тут образы, сотворенные Щедриным и Мольером, Гоголем и Гете, Гончаровым и Гейне, Некрасовым и Сервантесом.

Гоголевский, щедринский или мольеровский образ живет в тексте Ленина своей жизнью. Он хорошо и быстро узнается как давно известный мольеровский Тартюф или бесспорный старый знакомый — Манилов или Собакевич. Но, сохраняя старые черты, хорошо знакомые еще со школьной скамьи, он всё же глубоко новый, он совсем другой и наполнен иным — нова и окружающая его атмосфера, нова его социальная позиция как образа. Если он встретится вновь в другом ленинском контексте, в другой статье Ленина, возникшей в иные годы — он будет еще раз другой, во второй раз и в новом смысле — новый. Новая жизнь художественного образа в тексте Ленина, смысл и законы этой жизни и социально новое содержание образа — вот основная и наиболее интересная задача в изучении темы о писательских образах в текстах Ленина. Эта задача тесно связана с огромной проблемой освоения культурного наследства (пример Ленина показывает, как именно надо воспринимать наследство классиков), и расшифровывает положение: „хранить наследство — не значит ограничиваться наследством“.

*

Гоголь — один из очень часто цитируемых Лениным писателей. Первенство в этом отношении, правда, принадлежит не ему, а Щедрину. Но на втором месте идет, повидимому, всё же Гоголь. Мы встретим на страницах Ленина двадцать четыре гоголевских типа — тут Манилов, Ноздрев, Хлестаков, Собакевич, Коробочка, Иван Иванович и Иван Никифорович, Тряпичкин, Петрушка, Осип, Бобчинский и Добчинский, Иван Федорович Шпонька, Держиморда, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, Городничий, Чичиков, Акакий Акакиевич, сумасшедший Поприщин, Кифа Мокиевич, разборчивая невеста Агафья Тихоновна, унтер-офицерская вдова и даже дама, приятная во всех отношениях. Встречаются также общие высказывания о Гоголе, указание на письмо Белинского к Гоголю и обобщенные упоминания о „гоголевских типах“ и „гоголевских чиновниках“.1 Большинство упоминаний возникает непосредственно как исходящие от Ленина; в других случаях Ленин берет гоголевский тип из цитаты противника и дает образу в дальнейшем тексте свое толкование. Встречаются и гоголевские речения — различные меткие словечки городничего или „порох в пороховницах“ Тараса Бульбы. Всего гоголевских цитат у Ленина около 150.

„маниловщину“. Кульминации упоминаний гоголевских образов у Ленина (с точки зрения частоты) приходятся на годы революционного подъема. Это и понятно, если принять во внимание острую разоблачительную роль гоголевских образов в ленинском тексте. Замечательно, что так сказать хронологической осью цитирования является 1905 год. Именно период 1904—1906 гг. стягивает к себе основную массу гоголевских упоминаний у Ленина. Один Манилов в 1905 г. упоминается 12 раз.

Основная задача настоящей работы — изучение содержания гоголевского образа у Ленина, ознакомление с той „новой жизнью“, которой живет у Ленина гоголевский образ. Самый факт этой новой жизни ярче всего можно проследить именно на образах Гоголя, а не кого-нибудь другого.

Остановимся предварительно на тех общих характеристиках творчества Гоголя, которые имеются у Ленина. Сопоставление их порождает один чрезвычайно сложный вопрос. Высказывания эти воспринимаются как противоречивые.

— резкий антагонист Гоголя. Гоголь — автор „Выбранных мест из переписки с друзьями“, Гоголь — обскурант и реакционер — резко разоблачается Белинским. Оба они стоят по разным сторонам баррикады. Белинский — на стороне революционной, резко антиправительственной, Гоголь — на стороне правительства. Они — враги. Именно в смысле противопоставления этих двух сторон баррикады говорит Ленин о письме Белинского к Гоголю. Ленин дает глубочайший классовый анализ позиции Белинского: письмо его к Гоголю ставится им в обстановку нарастающего крестьянского движения 40-х годов, борьбы крепостного крестьянства против помещиков. Разоблачая реакционную сущность „Вех“ в 1909 г., раскрывая всю низость и гнусность предательства революции либеральными буржуа, Ленин горячо и страстно опровергает „веховское“ толкование письма Белинского к Гоголю, которое герои либерального предательства усердно тащили в свой арсенал. Ленин пишет:

„Письмо Белинского к Гоголю, вещают «Вехи», есть «пламенное и классическое выражение интеллигентского настроения». «История нашей публицистики, начиная после Белинского, в смысле жизненного разумения — сплошной кошмар».

„Так, так. Настроение крепостных крестьян против крепостного права очевидно есть «интеллигентское» настроение. История протеста и борьбы самых широких масс населения с 1861 по 1905 год против остатков крепостничества во всем строе русской жизни есть очевидно «сплошной кошмар». Или, может быть, по мнению наших умных и образованных авторов, настроение Белинского в письме к Гоголю не зависело от настроения крепостных крестьян? История нашей публицистики не зависела от возмущения народных масс остатками крепостнического гнета?

„«Московские Ведомости» всегда доказывали, что русская демократия, начиная хотя бы с Белинского, отнюдь не выражает интересов самых широких масс населения в борьбе за элементарнейшие права народа, нарушаемые крепостническими учреждениями, а выражает только «интеллигентское настроение».

„Программа «Вех» и «Московских Ведомостей» одинакова и в философии, и в публицистике. Но в философии либеральные ренегаты решились сказать всю правду, раскрыть всю свою программу (война материализму и материалистически толкуемому позитивизму; восстановление мистики и мистического миросозерцания), а в публицистике они виляют, вертятся, иезуитничают. Они порвали с самыми основными идеями демократии, с самыми элементарными демократическими тенденциями, но делают вид, что рвут только с «интеллигентщиной». Либеральная буржуазия решительно повернула от защиты прав народа к защите учреждений, направленных против народа. Но либеральные политиканы желают сохранить название «демократов».

„Тот же самый фокус, который проделали над письмом Белинского к Гоголю и над историей русской публицистики, проделывается над историей недавнего движения“.2

Из этого ленинского текста ясно, что Белинский — представитель революционного демократизма, что он теснейшим образом связан с революционной борьбой крепостного крестьянства против помещиков. Поскольку Белинский в этом письме — антагонист Гоголя, последний как автор „Выбранных мест из переписки с друзьями“ оказывается на противоположной стороне баррикады. Чрезвычайно сжато и отчетливо говорит Ленин о письме Белинского к Гоголю в статье „Из прошлого рабочей печати в России“. „Предшественниками полного вытеснения дворян разночинцами в нашем освободительном движении был еще при крепостном праве В. Г. Белинский. Его знаменитое «Письмо к Гоголю», подводившее итог литературной деятельности Белинского, было одним из лучших произведений бесцензурной демократической печати, сохранивших громадное живое значение и по сию пору“.3

Здесь та же квалификация Белинского как представителя революционного демократизма и, следовательно, та же оценка Гоголя как автора реакционных „Выбранных мест“.

В резком противоречии с этими оценками оказывается с первого взгляда, последнее общее высказыванье Ленина о Гоголе в статье „Еще один поход на демократию“ (1912). Процитировав известные слова Некрасова из „Кому на Руси жить хорошо“ о „желанном времячке“, когда народ „Белинского и Гоголя с базара понесет“, Ленин пишет: „Желанное лая одного из старых русских демократов «времячко» пришло. Купцы бросали торговать овсом и начинали более выгодную торговлю — демократической дешовой брошюрой. Демократическая книжка стала базарным — как и всякому порядочному человеку на Руси, — была пропитана сплошь эта новая базарная литература...

„... Какое «беспокойство»! — воскликнула мнящая себя образованной, а на самом деле грязная, отвратительная, ожиревшая, самодовольная либеральная свинья, когда она увидала на деле этот «народ», несущий с базара... письмо Белинского к Гоголю“.4

Тут бесспорно утверждаются два положения. Первое — революционность Белинского, опять-таки реакционности Гоголя, — в указании на письмо Белинского к Гоголю, которое несет с базара „народ“: именно этот факт и вызывает беспокойство „ожиревшей либеральной свиньи“. Второе положение — это не менее бесспорное приравнение „идей Белинского“ идеям Гоголя — указание на то, что как те, так и другие „всякому порядочному человеку“, трактовка и Гоголя и Белинского как бойцов, стоящих по одну сторону баррикады.

— авторе „Выбранных мест из переписки с друзьями“, то во втором случае речь идет о Гоголе — авторе „Ревизора“ и первого тома „Мертвых душ“. Объективная антикрепостническая тенденция последних позволила Ленину применить их в качестве острейшего идеологического оружия в революционной борьбе. Анализ вложенного Лениным нового политического содержания в гоголевские образы дает нам ответ и на этот — последний в ряду приведенных выше — вопрос: имеется ли противоречие в этом высказывании Ленина, в чем смысл противопоставления идей Белинского идеям Гоголя, с одной стороны, и одинаковой трактовки их как демократических и равноценных — с другой?

Анализ новой жизни гоголевских образов в текстах Ленина поможет нам ответить на все эти вопросы.

*

Прекраснодушный, тихий, мягкий, приторно-сладкий, слегка заискивающий прожектер Манилов подан Гоголем в тонах более или менее мягкого юмора. Он вежлив, он чадолюбив, он мечтатель, он бездельник, он приторно-нежный супруг и сладко-гостеприимный хозяин. Он поставлен в круг таких явлений, которые проясняют и вызывают на поверхность характеристики именно эти его качества. Его окружает тихая крепостная провинциальная глушь, деревни, избы, сад, разбитый на английский манер, беседка с голубыми деревянными колоннами и надписью „храм уединенного размышления“. События вокруг него развиваются в чрезвычайно медленных, черепашьих, крепостных темпах. Они собственно даже не развиваются, а топчутся на месте: бабы в его пруде, влача изорванный бредень, где видны два запутавшиеся рака, закладка два года лежит на четырнадцатой странице, кресла, на которые не хватило материи, стоят без обивки; тот же темп у хозяина и гостя, бесконечно пропускающих друг друга вперед и топчущихся перед дверьми гостиной. Историческая обстановка провинциальной глуши 30-х гг. не выявляет вредных качеств Манилова. Он чуть ли не „симпатичнее“ других в помещичьей портретной галлерее „Мертвых душ“.

Мы впервые встречаем Манилова у Ленина в обстановке идеологической борьбы эпохи промышленного подъема 90-х гг. Растет рабочее движение. Пролетариат — могильщик капиталистического общества — осознает себя как класс. Зарождается партия пролетариата — авангард класса, вождь и руководитель. Развернута огромная напряженная идеологическая работа под лозунгом вооружения рабочего движения марксизмом. Рабочее движение возносится на новую, высшую ступень. Борьба за победу марксизма в рабочем движении, за выдержанную революционную идеологию — очередная задача. Утопический оппортунист и реакционный романтик-народник — один из опаснейших врагов на идеологическом, а стало быть и революционном фронте. Народник — это Манилов. Его интеллигентское прекраснодушие и утопическое прожектерство проявляются во всей своей вредности; оно враждебно идеологической выдержанности, которой авангард класса должен обладать во всей полноте. Нарастает острая борьба. Уже чувствуется приближающееся дыхание революции пятого года.

Крупная дата истории партии — 1894 год. Ленин пишет свое историческое произведение: „Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократии“. Гоголевский Манилов впервые появляется у Ленина на страницах этой именно работы.

Обстановка, в которой действует народник-Манилов, — это редакция „Русского Богатства“ или „Русских Ведомостей“. Сюда бежит со своей статейкой господин Левитский, который живет в деревне и имеет постоянное „общение с народом“.

„Русские социалисты“, сиречь народники, „не хотят понять, что мечтать о замирении вековой экономической борьбы антагонистических классов русского общества — значит впадать в маниловщину, не хотят понять, что следует стараться о придании организованности и сознательности этой борьбе и для этого взяться за социал-демократическую работу“.5 Господин Левитский думает, что создание в деревне сберегательных касс и страхование мужичьей жизни — радикальнейшие средства для ликвидации тяжелого положения российского крестьянства. Недогадливые мужики и не соображают, что страхование жизни спасет от обнищания их семьи, когда они останутся без кормильца.

„«Высокий слог», которым писана статейка г-на Н. Левитского, и обилие высоких слов заставляют уже наперед ожидать, что речь идет о каких-нибудь действительно важных, неотложных, насущных вопросах современной жизни. На самом же деле, предложения автора дают лишь еще один, и чрезвычайно рельефный, пример того поистине маниловского прожектерства, к которому приучили русскую публику публицисты народничества“. И далее — обобщающий вывод: „Манилов сидит в каждом народнике“.6

Заметим, что у народника-Манилова уже гораздо более прожектов, нежели у Манилова из „Мертвых душ“. Очевидно обстановка промышленного подъема 90-х гг. и бурно растущего рабочего движения более располагает к прожектам, чем тихое дремотное усадебное бытие провинциальной глуши крепостной России. В том же ленинском томе, откуда взяты предыдущие прожекты, мы встретимся еще с прожектом насаждения в деревне кредитных товариществ, которое, по мнению народника-Манилова, одно лишь может спасти „народное производство“ от неприятностей надвигающегося капитализма. Эти кредитные мероприятия окажутся, по выражению Ленина, „мертворожденным детищем, которое могли породить только мечтательные интеллигенты-Маниловы и благожелательные чиновники...“7 Разговоры о кустарном банке, который-де разовьет „народное производство“, — не что иное, как „маниловское празднословие предпринимателей, ходатайствующих о ссуде“.8

— были сравнительно безвредны. Был бы выкопан ни с того ни с сего подземный ход вокруг его помещичьего дома или не был бы выкопан — от этого во всяком случае никому не было бы ни тепло ни холодно, кроме крепостных мужиков, которых он заставил бы копать этот ход. Но далеко не так „безвредны“ прожекты Манилова-народника. Эти мечтательные прожектеры активно реакционны, они тянут историю назад, они объявляют капитализм чем то „оторванным от народного производства“, они стремятся приглушить развивающуюся в стране классовую борьбу, они идеологически разоружают крестьянство, которое под руководством пролетариата поднимается навстречу приближающейся революционной буре.

„Маниловские речи“ народников-экономистов возводят в добродетель приниженность мелкого производителя, в то время как с нею необходимо решительно покончить, — она тормоз революционной борьбы. Манилов-народник насыщен гораздо более острым социальным содержанием, чем Манилов из „Мертвых душ“. Он на много вреднее своего крепостного родителя. Он и подан Лениным в плане сатирического разоблачения вредного реакционера, вставляющего палки в колеса революционного движения, мешающего выполнению задачи колоссальной важности — задачи соединения рабочего движения с марксизмом.

Итак Манилов 90-х, начала 900-х гг. у Ленина — это народник. Можно даже точнее сказать: Манилов-народник разоблачается в ленинском тексте с 1894 по 1901 г.

стал пролетариат-гегемон, дают нам нового Манилова, не похожего на мечтательного Манилова-народника. Самое любопытное — перед нами не один новый Манилов, а сразу два. Один Манилов — либеральный буржуа, сладкогласный адвокат интересов капитала. Второй же Манилов пролез в РСДРП. Это — социал-демократ-оппортунист, меньшевик. Эта двойная метаморфоза Манилова — глубочайшая диалектика маниловского существа, развернутая Лениным. Единство обоих Маниловых, слияние и либерального буржуа, и оппортуниста-социал-демократа в едином художественном образе — вот замечательнейшая черта ленинской трактовки.

Единство это может быть не сразу покажется заметным. Манилов-социал-демократ в 1904 г. говорит сладкие речи о необходимости слияния партии и класса. Каждый рабочий — член партии. Канун революции 1905 года. Борьба за слитную, единую высоко сознательную партию — авангард класса — очередная, важнейшая задача. „Мы — партия класса, — разоблачает Манилова Ленин, — и потому почти весь класс — но было бы маниловщиной и «хвостизмом» думать, что когда-либо почти весь класс или весь класс в состоянии, при капитализме, подняться до сознательности и активности своего передового отряда, своей социал-демократической партии“.9 „Мы станем убаюкивать себя маниловскими мечтами, если вздумаем уверять себя и других, что каждый стачечник может быть социал-демократом и членом социал-демократической партии при том бесконечном раздроблении, угнетении и отуплении, которое при капитализме неизбежно будет тяготеть над очень и очень широкими слоями «необученных», неквалифицированных рабочих“.10 „Шаг вперед — два шага назад“. Идет острая, напряженная борьба за сомкнутую, организованную, идеологически спаянную воедино, выдержанную, подлинную партию пролетариата.

Революция 1905 года, август. Еще недолго — и вспыхнет первая всероссийская всеобщая стачка. Еще несколько месяцев — и декабрьские баррикады Красной Пресни будут залиты рабочей кровью. Социал-демократический Манилов не понял своей оппортунистической роли даже перед лицом таких событий. Царское правительство, напуганное массовым движением, думает отделаться жалкой подачкой — куцой Государственной Думой. Но основной путь революции — вооруженное восстание. Важнейшая идеологическая борьба — разоблачение буржуазного предательства и самодержавного существа куцой Думы. Лозунг бойкота Думы — большевистский лозунг. Меньшевики, и Мартов в том числе, не понимают революционной сути этого лозунга. Они тянут революцию назад, протаскивают идею соглашения с буржуазией. Статья Мартова на эту тему „образец «социал-демократической маниловщины»“.11 Меньшевистские прожекты выборов в Думу при отказе борьбы с самодержавием выгодны буржуазии: „Маниловские планы «выборов» при сохранении власти за самодержавием всецело на руку либеральной буржуазии, которая одна только способна произвести хоть нечто, приближающееся к таким выборам“,12 „Самое ясное изложение самого путанного плана“.

Если в предыдущих строках Манилов вполне мог носить двойную фамилию Манилов-Мартов, то через несколько десятков страниц он может называться Маниловым-Парвусом, что впрочем ничуть не меняет его оппортунистического меньшевистского существа. Попытка Парвуса соединить лозунг вооруженного восстания с лозунгом выборов в Думу — разоблачена Лениным: „Соединять лозунг восстания с «участием» в выборах Фомы или Ивана значит, под предлогом «широты» и «разносторонности» агитации, «гибкости» и «чуткости» лозунгов вносить одну путаницу, ибо на практике это соединение есть маниловщина“.13 „Говорить о всенародных выборах при господстве Треповых, т. е. до победы восстания, до фактического свержения царской власти, есть величайшая маниловщина, способная лишь внести невероятный политический разврат в головы рабочих“.14

Октябрь 1905 года, месяц всеобщей стачки. Ленин во главе партии борется за лозунг вооруженного восстания. И вновь в этот момент социал-демократический Манилов — враг этого лозунга. Он не хочет бороться за восстание, организовать — он болтает о каком-то якобы „естественном переходе“ к восстанию.

„Восстание — очень большое слово“, — пишет Ленин. — „С большими словами надо обращаться осмотрительно. Трудности превращения их в большие дела громадны. Но именно поэтому непростительно было бы отделываться от этих трудностей фразой, отмахиваться от серьезных задач маниловскими выдумками, надевать на глаза шоры сладеньких вымыслов о якобы «естественных переходах» к этим трудным задачам“.15„Почтеннейшие Маниловы“ — меньшевики — заняты сочинением каких-то никому не нужных „новых побудительных мотивов для восстания“, в то время как дело не в этих „мотивах“, а в вооружении пролетариата.

— и московские баррикады будут залиты кровью рабочих. Еще несколько дней — и Ленин напишет слова: „Растет восстание“, — начиная новую статью об умирающем самодержавии и новых органах народной власти. Меньшевик-Манилов не унимается. Он хлопочет на страницах „Новой Жизни“ и о „всей полноте“ власти учредительному собранию, и об... объединении „крайних“ партий с умеренными:

„Это маниловщина, почтенные демократы из буржуазии, — разоблачает их Ленин, — когда вы, с одной стороны, признаете желательность того, чтобы учредительное собрание имело всю «полноту» власти, а, с другой стороны, пытаетесь соединить крайние партии с «умеренными», т. е. желающих такой полноты с нежелающими“.16

Восстание разгромлено. Революция подавлена. 1906 год — всё же революционный год. Высоко вздымается волна крестьянского движения. Восстание — лозунг революционной социал-демократии. Столкновение масс с самодержавием в открытом бою, на улицах городов, в деревне, закабаленной крепостническими пережитками, — вот основная линия партии, вот ведущая форма массовой борьбы. Эта борьба будет разрешена вне помимо жалкой говорильни-Думы. Это ясно революционеру, но другого мнения социал-демократический Манилов. Он вновь поднимает свою вредную суетню вокруг Думы, болтает о ней как об органе власти. Между тем, „все толки о Думе, как «органе власти, который созовет Учр. Собрание», одна вредная маниловщина, один обман народа“.17 И конечно же социал-демократический Манилов — ликвидатор! Он за разрушение подпольных партийных организаций и за ликвидацию подлинной пролетарской партии. Зачем она? Нужна де „открытая социалистическая партия“. „О тех объективных исторических условиях, которые делают восстание неизбежным— которые вопреки всем предрассудкам темной массы навязывают ей во имя ее насущных интересов борьбу именно с монархией, — которые превращают маниловские воздыхания об «открытой социалистической партии» в воду на мельницу гг. Ушаковых (агентов Зубатова. М. Н.) — об этих объективных исторических условиях гг. Пешехоновы не думают“.18

Итак меньшевик Манилов и накануне 1905 года и в ходе его нарастающих революционных событий всё время делал свое основное дело: тихонько лил воду на мельницу врагов революции, подпевал либеральным буржуа, подыгрывался к денежному мешку и его интересам. Он был как бы двойником своего родного брата — другого Манилова, буржуазного либерала. Его небольшие модификации, легкие отличия от этого брата-близнеца, были подобны колебаниям отражения в воде. У него в в конце концов было единое классовое существо со своим двойником. Глубоко показательно ленинское сопоставление терминов „маниловщина либеральная и маниловщина революционная“ — так озаглавлен один из отделов в материалах к статье „Бойкот булыгинской думы и восстание“.19 — в этом суть.

Расшифровку этого наброска, отрывочные фразы которого опубликованы в V Ленинском сборнике, мы много раз найдем на страницах законченных ленинских работ. Если двойная фамилия первого близнеца слагалась из частей Манилов-Мартов или Манилов-Парвус, то второй близнец мог называться двойной фамилией Манилов-Петрункевич. Первый орудовал, например, в „Новой Жизни“, второй — в „Освобождении“. Первый боролся с идеей вооруженного восстания в тревожном августе пятого года. Второй, — не представляя на этот раз даже таких незначительных отличий, как отличие в фамилии или в названии журнала, — тоже боролся с идеей вооруженного восстания в том же тревожном августе пятого года.

„Трудно представить себе что-нибудь более отвратительное, как этого идеолога трусливой буржуазии, — пишет Ленин о Петрункевиче и его статье в «Освобождении» — уверяющего, что проповедь восстания «деморализует» и армию и народ! Это говорится в такое время, когда слепые видят, что только восстанием может русский обыватель и солдат спасти себя от окончательной деморализации и доказать свое право быть гражданами! Буржуазный Манилов рисует себе аркадскую идиллию, как под давлением одного только «общественного мнения» правительство будет вынуждено делать всё новые и новые уступки, пока, наконец, ему некуда будет итти дальше...“20 Философия буржуазного Манилова характеризуется как „гениальная философия пресмыкающейся буржуазии“. Увести массы от восстания, загородить для масс дорогу восстания для того, чтобы власть „мирно“ перешла к буржуазии — вот классовый смысл этой философии. „Либеральная маниловщина выражает поэтому самые сокровенные мысли денежного мешка и его глубочайшие интересы“.21

Итак второе „поколение“ Маниловых в ленинском тексте — это два близнеца Маниловы: Манилов-буржуа и Манилов-социал-демократ-меньшевик. Их буржуазное существо едино. Недомыслие второго выражает затаенные мысли первого. Командует в этой паре первый Манилов, Манилов-буржуа. Социальная насыщенность гоголевского образа стала глубоко иной. Острота образа невероятно возрасла. Образ вознесен Лениным на новую историческую ступень — на ступень буржуазно-демократической революции, перерастающей в социалистическую. Социальная функция образа стала новой, центры резко переместились. Прекраснодушная мечтательность и прожектерство, мягкость и вежливость — это ширмы буржуазного Манилова, не больше. Он хищен и кровожаден, он — идеолог денежного мешка, против которого построились баррикады Красной Пресни. Его , скрытая в образе Гоголя, — с величайшей яркостью вскрыта в ленинской трактовке. Но мы узнаем именно Манилова и на этом этапе — в этом тайна художественного образа.

1912 год. Эпоха подъема революционного движения. Мировая империалистическая бойня вспыхнет всего через два года. Обостренность классовых противоречий эпохи империализма сказывается всё резче. Классовые силы всё отчетливее стягиваются к двум сторонам баррикады. Новый — уже третий — Манилов возникает перед нами на этапе 1912—1914 гг. Любопытно, что этот „правнук“ имеет одно весьма серьезное сходство со своим прадедом. У них общее социальное происхождение. Манилов этапа 1912—1914 гг. — дворянин, как и его прадед. Это новое качество Манилова сначала указывается Лениным в порядке исторической реминисценции. 1912 год был годом юбилея Герцена. Отнять Герцена у торжествующей либеральной клики, доказать, что, несмотря на все колебания между либерализмом и демократизимом, демократ всё же брал в нем верх, — важная задача. Разоблачение крепостнического существа либерального „культурного“ дворянства вообще — одна из острейших разоблачительных тем Ленина в эти годы. крепостнического дворянства и буржуазии, смыкающийся перед лицом растущего рабочего движения, вызвал к жизни эту разоблачительную ленинскую тему. Чрезвычайно характерна поэтому та дворянская компания, куда попадает Манилов в 1912 г. в качестве равноправного члена: „Дворяне дали России Биронов и Аракчеевых, бесчисленное количество «пьяных офицеров, забияк, картежных игроков, героев ярмарок, псарей, драгунов, секунов, серальников» да прекраснодушных Маниловых“.22 Сопоставление, как видим, чрезвычайно многозначительное: это единый дворянско-крепостнический эксплоататорский ряд. В 1905 году фамилия Манилова соединилась с неизвестной дворянским бархатным книгам фамилией Петрункевича. Зато в 1914 году эта фамилия соединяется с громкой фамилией Трубецкого.

Столыпинская политика — как оплот против „пугачевщины“ 1905 года — вот, что объединяет в эти годы и крупного помещика-дворянина, и буржуа, и кадетского адвоката. „Один из самых серьезных вопросов — столыпинская аграрная политика“, говорит Ленин в статье „Сиятельный либеральный помещик о «новой земской России»“ и далее цитирует князя Евгения Трубецкого, считающего столыпинщину опорой против пугачевщины: „Уже словечком «пугачевщина», — продолжает далее Ленин, — наш либерал обнаруживает свое полное согласие с Пуришкевичами. Разница только та, что Пуришкевичи произносят это слово свирепо и с угрозами, а Трубецкие по-маниловски, приторно, мягко, с фразами о культуре, с отвратительно-лицемерными возгласами о «новой крестьянской общественности» и «демократизации деревни», с умилительными речами о божественном“.23

На этапе 1912—1914 гг. к новому Манилову — представителю единого контрреволюционного фронта стягиваются все черты его предков Маниловых. Мы встретим на этом этапе вновь „Манилова-народника“ и „Манилова-меньшевика“, только еще более разоблаченных в своем классовом существе врагов слагающейся революционной ситуации. Крайне характерно, что именно на этом историческом этапе мы находим у Ленина развернутую характеристику маниловщины в целом как социального явления. Мы уже видели элементы этого определения в характеристике маниловской манеры князя Трубецкого, где Ленин не ограничился краткой характеристикой — „маниловский“, термином „по-маниловски“ и т. п., как делал обычно раньше, а подробнее раскрыл качества маниловщины, перечислив их и сведя их к острому социальному итогу: дворянской боязни новой пугачевщины.

„Что делается в народничестве и что делается в деревне“, Ленин, разоблачая „народнический социализм“, дает и общую характеристику маниловщины: „Марксисты издавна считали своей задачей, в борьбе с народничеством, разрушать маниловщину, слащавые фразы, сантиментальную надклассовую точку зрения, пошлый «народный» социализм, достойный какого-нибудь французского, прожженного в деляческих подходах и аферах «радикала-социалиста»“.24 В ту же эпоху, при разоблачении буржуазного существа экономических исследований Э. Давида, Ленин, конспектируя слащаво-„народническое“ место, где восхваляется корова как идеальное, наиболее дешевое и рациональное животное, которое лишь необходимо правильно кормить, пишет на полях: „Маниловщина!“25 Но не только „народнические“ черты носит в себе Манилов этого этапа: он, кроме того, опять-таки оппортунист-социал-демократ, сторонник „объединения“ ликвидаторов с партией рабочего класса: „... совершенно естественно, что среди современной рабочей молодежи мечтания и фразы добродушных людей о «единстве» ликвидаторов с рабочей партией вызывают только, смотря по настроению, или гомерический, совсем невежливый, хохот или взгляд недоумения и сострадания по адресу интеллигентских Маниловых“.26

Этот третий Манилов, представитель контрреволюционного блока, Манилов кануна революции 1917 года — во много раз сложнее и острее своего далекого предка. Он обладает новыми социальными функциями. Новая расстановка классовых сил, новый исторический этап выявил в нем новые, гораздо более опасные классовые черты эксплоататора, защищающего свое „право“ на эксплоатацию. Если попробовать подарить ему бисерный чехольчик на зубочистку, он едва ли будет этим умилен. Этот противно-слащавый дворянский „усадебный“ подарок никак не характеризует его нового социального существа.

В последний раз Манилов появляется у Ленина в эпоху революции 1917 г., на подступах к Октябрю. Силы уже размежевались, обстановка определилась, через все классовые и политические группировки легла одна — третьего не дано. На этом историческом этапе, в этой новой обстановке маниловщина приобрела новый — последний — наиболее острый смысл. Квалификацию „маниловщины“ получает каутскианство и реформизм, предающие революцию, — опаснейший враг пролетариата на данном этапе:

„От буржуазных правительств можно и должно требовать самых различных реформ, но нельзя, не впадая в маниловщину, в реформизм, требовать от этих, тысячами нитей империалистского капитала опутанных людей и классов, разрыва этих нитей, а без такого разрыва все разговоры о войне против войны — пустые, обманчивые фразы.

„«Каутскианцы», «центр» — революционеры на словах, реформисты на деле, — интернационалисты на словах, пособники социал-шовинизма на деле“.

— это псевдоним ведущего отряда всего огромного контрреволюционного фронта, маниловщина в этой обстановке — это всё, что против революции, — реформизм, социал-шовинизм, всё, противное подлинному интернационализму: „Добрые люди забывают часто жестокую, свирепую обстановку всемирной империалистской войны. Эта обстановка не терпит фраз, она издевается над невинными сладенькими пожеланиями.

„Интернационализм на деле — один и только один: беззаветная работа над развитием революционного движения и революционной борьбы в своей стране, поддержка (пропагандой, сочувствием, материально) такой же борьбытолько ее одной, во всех без исключения странах.

Всё остальное обман и маниловщина“.27

Маниловщина на данном историческом этапе выявлена в своем острейшем классовом — — существе. Она дана как крупнейшая по социальному охвату характеристика лицемерного предательства и защиты интересов эксплоататора. Этой новой трактовкой маниловщины, заполненной опять-таки новым социальным содержанием, Ленин как бы подводит итог истории развития маниловщины и ее диалектических метаморфоз на страницах своих произведений.

Такова новая жизнь Манилова в текстах Ленина.

*

— один из ближайших родственников Хлестакова. Типовое ядро, художественные центры их характеристики у Гоголя чрезвычайно близки. Но Хлестаков наивен и неопытен — качества, которых полностью лишен Ноздрев. Ситуация глухого провинциального угла, сложившаяся помимо Хлестакова, навязывает ему роль „ревизора“. Хотя у него нет „царя в голове“, но какой-то остаток практической сметки заставляет его послушаться мудрого совета Осипа: „Уезжайте отсюда! Ей-богу, уже пора“. Его кратковременное пребывание в роли ревизора едва ли „напрактиковало“ его, „опыта“ он никак не приобрел, и можно с большой долей уверенности сказать, что, попробуй он сам разыграть ревизора в каком-нибудь другом медвежьем углу, — он был бы наверняка бит и со срамом изобличен. В первый раз его вывезли больше всего обстоятельства.

„Опытность“ враля и наглеца Ноздрева просто несравнима с хлестаковской. Ноздревщина имеет отличительнейшее качество привычки, — она постоянна, она имеет прочность хорошего условного рефлекса. Хлестакова обыграл в карты пехотный капитан — „штосы, удивительно, бестия срезывает!“, а Ноздрев — сам шулер. Хлестакова вывозит ситуация — ему верят целых два дня (Осип говорит: „погуляли здесь два денька — ну и довольно“), Ноздреву же никто не верит: даже когда смущенным и растревоженным чиновникам надо обязательно вызнать правду о Чичикове и призвать к допросу даже Ноздрева, то и тут ему не верят, хотя готовы поверить любой небылице.

Ноздрев и Хлестаков появляются в ленинском тексте для характеристики аналогичных ситуаций. Разница только в оттенках. Иногда они просто художественно приравниваются друг к другу. Но образ Ноздрева применяется чаще и в случаях более острых, в ситуациях политически более значимых: старый прожженный враль и наглец подходит к этим случаям больше малоопытного и несколько наивного Хлестакова. Эти оттенки Лениным сохранены.

—1902 г., в произведении „Что делать?“ и уходит с ленинских страниц лишь в 1918 г. (статья „О «левом» ребячестве и о мелкобуржуазности“). Хлестаков приходит позже, встречаясь в первый раз лишь в 1905 г. в „Двух тактиках социал-демократии в демократической революции“ и уходит в 1913 г. („Нечто об итогах и фактах“).

Новая „Искра“ выдавала за существующие такие рабочие союзы, которые существовали лишь в ее воображении. Эти меньшевистские рабочие союзы „тоже существуют часто лишь на страницах хлестаковской новой «Искры»“.28 Меньшевистская новая „Искра“ выступила перед международной социал-демократией с хлестаковской „статистикой“ организованных рабочих России, которая пыталась „доказать“, что девять десятых организованного российского рабочего класса — сплошь меньшевики. Подобно Хлестакову „Искра“ захотела воспользоваться ситуацией: резолюции конференции меньшевистской „Искры“ не публиковались ни по-французски, ни по-немецки, а свою смехотворную „статистику“ она обнародовала в западной социал-демократической печати, не решившись опубликовать в русской. Разоблачение этого факта проходит по ряду ленинских статей, прочно связанное с образом Хлестакова. Перевод хлестаковского сообщения новой „Искры“, посланного во французскую социал-демократическую печать, Ленин публикует в „Пролетарии“ (от 26 (13) июля 1905 г.), под заглавием „Наши Хлестаковы“, и приписывает в конце заключительные слова: „Курьеры скачут, 40 000 курьеров приглашают новоискровских Хлестаковых партией управлять“.29 Вредное очковтирательство новой „Искры“ разоблачено при помощи одной только цитаты из Гоголя, лишь несколько усиленной (у Гоголя 35 тысяч курьеров). Тот же образ Хлестакова сохранен в „Осведомлении международной социал-демократии о наших партийных делах“. „Следует разоблачать при этом неуклонно всё неприличие хлестаковской новой «Искры» ... «Искра» рассылает теперь по всем заграничным колониям письмо за подписью редакции, которое содержит такие же забавные хлестаковские уверения в силе меньшинства, до сих пор стыдливо скрываемые от русских читателей наших социал-демократических газет“.30 Тот же образ — в письме Ленина к П. А. Красикову (сентябрь 1905 г.): „агент Мямлин заявил, что хлестаковская заметка «Искры» справедлива“.31

— правда, особо возмутительных и характерных — новой „Искры“ притянуло к себе термин хлестаковщины, но не вся роль меньшевистской клики в революции 1905 года получила это название. Но несмотря на ограничительный смысл художественного термина, он характеризует такое проявление меньшевизма, социальная значимость которого в корне отличается от социальной значимости хлестаковщины в крепостной России: перед нами — выступление меньшевиков на международной арене с попыткой втереть очки международной социал-демократии.

В 1909 г. та же характеристика прилагается Лениным к статье октябристской газеты „Голос Москвы“: „Орган октябристской партии «Голос Москвы» в передовой статье от 4 июля (21 июня), носящей хлестаковское заглавие «Европа и обновленная Россия», горячо приветствует выступление лидера кадетов“,32 пишет Ленин о превознесении октябристским органом выступления Милюкова в Лондоне за завтраком у лорда-мэра.

В 1912 г. Ленин пишет о „невероятной хлестаковщине Троцкого, Либера („Бунд“) и ликвидаторов“, провозгласивших лозунг «объединения» и возящихся „с их пресловутой «Организационной Комиссией»“.33

В 1913 г. Хлестаков встречается в ленинском тексте с Ноздревым, художественно приравненный к нему. В момент подъема рабочего движения и величайшей важности вопроса о партийном руководстве движением — газета „Луч“ хвастливо заявила в статье одного из меньшевистских лидеров, Ф. Дана, что девять десятых передовых сознательных рабочих России — меньшевики. „Над этим Хлестаковым или Ноздревым стоит посмеяться, и «Правда» уже сделала это“, — пишет Ленин. — „Но одной насмешки мало. Рабочие должны научиться сами “. Нужны факты, которые должны „изобличить Ноздревых, которых так много в журналистике“.34 Сразу видно, что именно образ более матерого лгуна и наглеца казался Ленину более подходящим к данной ситуации: упомянув один раз приравненного к Ноздреву Хлестакова, он в дальнейшем тексте предпочитает пользоваться образом именно Ноздрева. То, что в 1905 г. воспринималось как чуть ли не „наивное“ вранье, приобрело несколько иной оттенок, квалифицируясь именем прожженного враля и наглеца.

В 1901—1902 г. Ленин разоблачает этим образом попытку рабочедельца Б. Кричевского взять под свою защиту оппортунизм в рабочем движении и потребовать для него полной свободы. Эти требования Кричевский пытался подтвердить ссылкой на особенности истории Франции. Ленин называет эту ссылку „исторической“ в ноздревском смысле слова.35

Более опасный и острый смысл ноздревщины по сравнению с хлестаковщиной оттенен Лениным в сопоставлении ноздревского образа с иными образами мировой литературы. Это одна из тех многозначительных литературных встреч, о которых мы говорили в начале статьи. Образ ноздревщины несколько раз встречается в ленинской статье „Сорвалось!“, разоблачающей поведение эсеровской „Революционной России“ в связи с делом Балмашева. Сначала „Революционная Россия“ гордо требовала третейского суда, а затем „с неописуемо-обиженным видом благородного человека“ заявила, „что «после всего происшедшего» невозможны никакие соглашения о постановке вопросов для суда“. „Комики вы, господа, — пишет Ленин. — После того как вы уже предложили согласиться о выборе добросовестного лица, вы заявляете теперь, с неподражаемо гордым видом пойманного Ноздрева, что никакие соглашения невозможны!“ И далее — знаменательная литературная встреча: „Человек, превосходно знающий, что противник относится к его словам с молчаливым недоверием, приступает публично с ножом к горлу, требуя открытого выражения либо доверия, либо недоверия, и, получив последнее, бьет себя в грудь и жалуется urbi et orbi, какое благородное существо и как гнусно было обижено. Что это, не ноздревщина? не революционное бреттерство? не заслужено было таким человеком название Тартюфа?“.36

Тартюф и Ноздрев! Основной момент, выявленный встречей, — лицемерие. Лицемерие не воспринимается при знакомстве с гоголевским Ноздревым как отличительная черта. Между тем именно эта черта в данной политической ситуации имеет особое политическое звучание. Именно этот момент особенно разоблачает партию эсеров и занятую ею позицию.

— это Троцкий, вносящий раскол в партию, нарушающий единство партии и прикрывающий в то же время свою деятельность криками о необходимости сохранения единства партии. И тут же, в одной строке, для характеристики той же деятельности Троцкого привлекается и второй литературный образ — Иудушки Головлева.

„Эти попытки бессильны, но надо же разоблачить зарвавшихся в своем самомнении вождей интеллигентских группок, которые, производя раскол, кричат о расколе, которые, потерпев за два и более года полное поражение перед «передовыми рабочими», с невероятной наглостью плюют на решения и на волю этих передовых рабочих, называя их «политически-растерянными», Ведь это же целиком приемы Ноздрева или Иудушки Головлева“.37

политически именно лицемерие подлежало в данный момент острейшему разоблачению перед рабочими массами. Художественные центры типа переместились, социальная функция изменилась, как изменился и сам исторический этап, на котором гоголевский образ сыграл в тексте Ленина роль отточенного политического оружия идеологического порядка. Ноздрев — этот Ноздрев — нов по сравнению со своим гоголевским прародителем. Мы можем говорить о замечательной метаморфозе Ноздрева.

В 1917 г., в период приближения революции к Октябрю (июнь 1917 года!) мы вновь встречаем Ноздрева-эсера. Его отличает от Ноздрева-эсера 1905 года прежде всего то, что он имеет министерский портфель. На этот раз Ноздрев — министр временного правительства Чернов. Он показал „чудеса революционной энергии“: за короткий шестинедельный срок он обещал целых десять законопроектов. Правда, законопроекте нельзя сказать „ничего ясного“: совершенно непонятно, о чем собственно идет речь. Министр земледелия Чернов — „либеральный чиновник“: он „«начальству», т. е. господам Львову, Шингареву и Ко, читает обширнейшие доклады о сотнях законопроектов, долженствующих облагодетельствовать человечество, а народу... народу он преподносит только краснобайство, обещания, ноздревские фразы...“38

На этом кончается дооктябрьская линия ноздревских метаморфоз: от рабочедельца Кричевского — до эсеровского министра Чернова. Социальная функция образа непрерывно заостряется — через все метаморфозы.

Пооктябрьские упоминания Ноздрева у Ленина разоблачают „левое ребячество“, мелкобуржуазную распущенность, прикрытую „левыми“ лозунгами, двусмысленно кивающую на Брестский мир и требующую „решительной классовой международной политики“.

„«Своей» политики у «левых» нет; объявить отступление сейчас ненужным они не смеют. Они вертятся и виляют, играя словами, подсовывают вопрос о «непрерывном» избегании боя, на место вопроса об избегании боя . Они пускают мыльные пузыри: «Международная революционная пропаганда делом»!!! Что это значит?

„Это может значить только одно из двух: либо это ноздревщина, либо это наступательная война в целях свержения международного империализма. Сказать открыто такого вздора нельзя, а потому и приходится «левым» коммунистам спасаться от осмеяния их всяким сознательным пролетарием под сень громозвучащих и пустейших фраз...“39

И тут опять-таки новый образ Ноздрева насыщен острейшим политическим разоблачительным содержанием.

*

Собакевич конечно значительно менее сложен. Наиболее любопытна его метаморфоза в „Развитии капитализма в России“, где он живет в одном примечании. Примечание подверглось ленинской правке во втором издании — и в этой правке вся соль: в первом издании в примечании просто стояли рядом помещики Манилов и Собакевич. Дело было в конце 90-х г.: работа „Развитие капитализма в России“ писалась в 1896—1899 гг. Оба рассуждали о причинах бегства крестьян из „патриархальных“ земледельческих окраин на южные и восточные окраины и в промышленные губернии. Процесс пролетаризации крестьянства развивался в ходе развития капитализма в России, пробиваясь сквозь сеть крепостнических пережитков, опутавших пореформенную экономику. Надел привязывал нищавшего крестьянина к земле. Нищенский надел держал крестьянина у помещичьего имения, и этот факт представлял собою важный признак „прусского пути“ развития капитализма; помещик имел дешевого батрака, который шел за нищенскую плату работать на барских полях, и дорогого арендатора помещичьей земли, „отрабатывавшего“ со своей лошаденкой ту же старую барщину на помещика, замаскированную лишь якобы „арендной“ формой: „отработки“ были той же барщиной. Помещику было нужно держать крестьянина у своего имения, чтобы осуществлять эксплоатацию прусского типа. В 1907 г., когда Ленин переиздавал „Развитие капитализма“, фамилиям Собакевича и Манилова была добавлена их партийность: кадет Манилов и черносотенец Собакевич. Этим было художественно подчеркнуто их единое классовое существо собственников-эксплоататоров, кровно связанных с „прусским путем“ развития капитализма. Весь отрывок драматизирован:

„... крестьяне массами бегут из местностей с наиболее патриархальными хозяйственными отношениями, с наиболее сохранившимися отработками и примитивными формами промышленности, в местности, отличающиеся полным разложением «устоев». Они бегут от «народного производства», не слушая несущегося им в догонку хора голосов из «общества». А в этом хоре явственно выделяются два голоса: «мало привязаны!» — угрожающе рычит черносотенец Собакевич. — «Недостаточно обеспечены наделом», — вежливо поправляет его кадет Манилов“.40

И кадет Манилов и черносотенец Собакевич хлопочут вокруг одного и того же дела — охраны „прусского пути“ развития капитализма. Угрожающее рычание одного и „вежливость“ другого — внешние формы, скрывающие единое эксплоататорское существо.

В дальнейшем тексте образ Собакевича у Ленина имеет значительно менее „гоголевский“, если так можно выразиться, смысл. Этот образ широко применялся во внутрипартийной борьбе 1903—1904 гг. В частности его употреблял и Плеханов. В ответной полемике Ленин также конечно использует и толкует его, но тут еще более, чем в случае Хлестакова, затруднительно говорить о метаморфозе образа. В „Письме в редакцию «Искры»“ в декабре 1903 г. идет речь о глухой и упрямой „прямолинейности“ внутрипартийных Собакевичей, желающих исключить из партии бывших экономистов и „непоследовательных с. -д.“. В 1904 г. в работе „Шаг вперед, два шага назад“ иронически применяются выражения „а ля Собакевич-Парвус“ и „Собакевич-Гайндман“ к резкой, тупой и неуместной „прямолинейности“ во внутрипартийной борьбе. Выражение Плеханова о достойной Собакевича резкости по отношению к ревизионистам также применено иронически Лениным к ходу внутрипартийной борьбы.41 себя держать: не надо говорить с ним „по-собакевичевски“, а можно мягко и умело дать ему понять: „ты, либералишко.... этих убеждений не понимаешь...“42 Разумеется, все эти случаи выпадают из круга метаморфоз образа: в тексте Ленина Собакевич пережил лишь одну метаморфозу черносотенца, причем эта метаморфоза имела свою историческую эволюцию — от конца 90-х гг., когда перед нами просто был беспартийный помещик Собакевич, к 1907 году, году конца революции, когда Собакевич стал членом партии черной сотни и тем еще ярче выявил и подчеркнул свое классовое существо.

*

Большое содержание вложено в метаморфозу „дамы, приятной во всех отношениях“. Достойно замечания, что в „Мертвых душах“ эта дама не проявляет, в сущности, никаких вредных качеств. Правда, она — повидимому неосновательно — обвинила губернаторскую дочку в том, что она румянится и что румянец в палец толщиной отваливается, как штукатурка, кусками; она, наконец, обвинила Чичикова в том, что он хотел увезти губернаторскую дочку и что мертвые души — это выдумано только для прикрытья. Вот и вся „вредность“ дамы приятной во всех отношениях.

В 1906 году, когда мы впервые встречаем даму, приятную во всех отношениях, в тексте Ленина, — она поклонница Льва Толстого. Ленин анализирует вопрос о революционной диктатуре. Разоблачая позиции мещанства по вопросу о диктатуре, он напоминает о созданной идеологами мещанства теории непротивления злу насилием. „Г. Бердяев! гг. редакторы «Полярной Звезды» или «Свободы и Культуры»! Вот вам еще тема для долгих воплей,.... то бишь долгих статей против «хулиганства» революционеров. Называют, дескать, Толстого мещанином!! — кель оррер, как говорила дама, приятная во всех отношениях“.43 Образ оттеняет мещанскую суть Бердяева и компании. Мещанская суть, классовое существо обывателя, проявляющееся при обсуждении таких вопросов, как вопрос о диктатуре, — именно это в данный момент разоблачает дама, приятная во всех отношениях. К слову сказать, скомпонована она тут Лениным несколько „вольно“ — в ее уста вложены слова дамы просто приятной „оррер, оррер, оррер...“ („кель“ — это уже от Ленина). Разумеется степень вредности первичной гоголевской дамы и степень вредности апологетки Толстого при обсуждении вопроса о революционной диктатуре просто не могут быть сопоставлены.

„Удержат ли большевики государственную власть“. „Дама“ — оппортунистическая газета „Новая Жизнь“. Образ дамы, приятной во всех отношениях, видимо крепко связался ассоциативными нитями с этой газетой: в двух разных местах Ленин прилагает к ней всё тот же гоголевский образ. Основное, выявленное в тексте Ленина, качество дамы довольно неожиданно по степени своей серьезности: дама, приятная во всех отношениях, — адвокат буржуазии. „Она выступает на этот раз в более идущей к ней роли адвоката буржуазии, чем в явно «шокирующей» эту даму приятную во всех отношениях роли защитника большевиков“.44 В работе „Удержат ли большевики государственную власть“ дама, приятная во всех отношениях, из создания гоголевского юмора превратилась в орудие разящей политической сатиры. „Новая Жизнь“ взялась говорить о гражданской войне — „тема как-раз по плечу для дамы, приятной во всех отношениях“, замечает Ленин в скобках. Дама не понимает ни событий 3—5 июля, ни уроков гражданской войны, ни процесса большевизации масс: „«уроки» получаются опять совсем не те, совсем не те, какие желает видеть новожизненская дама, приятная во всех отношениях“.45 Образ дамы художественно подтвержден Лениным даже передачей манеры дамской речи через характерное повторение „совсем не те, совсем не те“. Этот прием повторения проведен Гоголем через весь длиннейший разговор дамы, приятной во всех отношениях, с дамой просто приятной („Фестончики, всё фестончики: пелеринка из фестончиков, на рукавах фестончики...“ „Вообразите, приходит ко мне сегодня протопопша, протопопша, отца Кирилы жена...“). Как будто и можно узнать в октябре 1917 года даму, приятную во всех отношениях. Но социальный и политический смысл, вложенный Лениным в гоголевский образ, сообщил ему неограниченно бо̀льшую заостренность по сравнению с гоголевским первичным типом.

„адвокат буржуазии“!) значения совершающейся на ее глазах гражданской войны, — таковы две метаморфозы, переживаемые, в тексте Ленина, дамой, приятной во всех отношениях.

*

Держиморду можно встретить у Ленина только шесть раз: он упоминается реже многих других гоголевских героев. Но и в „Ревизоре“ упоминается он редко, и мы узнаем о нем немного. Во-первых, известно, что его не оказалось на месте, когда его потребовал к себе городничий. Пуговицын подчищал тротуар, Прохоров был пьян, а Держиморда поехал на пожарной трубе. При первом же появлении его с полицейским Свистуновым, не успел Держиморда рявкнуть „Был по приказанию...“ (на вопрос городничего „где вас чорт таскает?“) как городничий в буквальном смысле слова затыкает ему рот. Известно также, что во время базарных скандалов Держиморда лупит и правого и виноватого. Но, охраняя дом городничего от ломящихся к Хлестакову купцов, Держиморда не сумел оказаться на высоте положения, и купцы всё же прорвались к Хлестакову. Держиморда не сумел совладать даже с высеченной городничим унтер-офицерской вдовой, о которой широко распространилось в литературе клеветническое утверждение городничего, что она сама себя высекла. Вдова со слесаршей опять-таки пробились к Хлестакову, хотя Держиморда их больно толкал. Вот собственно всё, что известно о Держиморде. Гоголевскому Держиморде из „Ревизора“ во всяком случае удалось добиться немногого, и степень его могущества поставлена Гоголем под сомнение.

Но Держиморда пошел по свету с новым невероятно расширенным и обостренным социальным содержанием. Именно в этом виде встречаем мы его у Ленина. Но именно это расширение содержания образа ставит очень серьезные границы исследованию ленинского толкования. Держиморда стал маской, условным знаком самодержавия еще до ленинской трактовки. Он еще раньше ходил по живой речи, агитационной литературе, газетным страницам именно в этом расширенном условном толковании. С этим ограничением и должны мы приступить к изучению ленинской трактовки образа Держиморды.

— функция более сложная, чем единоборство с высеченной унтер-офицерской вдовой.

Эта бо̀льшая сложность подчеркнута еще тем обстоятельством, что классовые цели, которые преследуют укрепляющие буржуазию правительственные чиновники, полностью совпадают с классовыми целями умных и осторожных Гучковых, тонких и ловких кадетов. Так сказать стиль действий чиновничьего Держиморды — свой, держимордовский, грубый, а классовые цели всё же одни и те же. „Правительство чувствует, что единственное спасенье — укрепить деревенскую буржуазию из мужиков, внутри общины, чтобы опереться на них против крестьянской массы. Но к той цели, к которой Гучковы пошли бы умно и осторожно, к которой кадеты подкрадываются тонко и ловко, полицейские держиморды идут так грубо, глупо и неуклюже, что провал всей их «компании» представляется всего более вероятным. Элементы крестьянской буржуазии малочисленны, но очень сильны экономически в деревне. Выкуп помещичьих и других земель по типу кадетской аграрной реформы помазал бы по губам всё крестьянство и великолепно достиг бы той цели, к которой по-медвежьи «ломит» самодержавие, именно: укрепил бы страшно крестьянскую буржуазию, сделав из нее оплот «порядка». Но Романовы, Треповы, Игнатьевы, и Столыпины слишком глупы, чтобы понять это...“46

Итак Держиморда невероятно повысился в чине, дойдя до полковника Романова. Держиморда потерял конкретность своих первичных атрибутов: уже неуместно вспоминать ни о пожарной трубе, ни о борьбе с унтер-офицерской вдовой. Но Держиморда колоссально вырос и раскрылся в своем социальном значении: он символ всего самодержавия, укрепляющего в деревне кулака после революции 1905 года из боязни новой „пугачевщины“.

Второй раз мы встречаем Держиморду в 1909 г. На этот раз его фамилия — Пуришкевич. Речь идет о религии. Хотя в данном случае Пуришкевич — зубр и „дикий помещик“, классовый смысл его действий полностью совпадает со смыслом действий культурного и тонкого кадета Караулова, разница опять-таки только в „стиле“. „Чтобы держать народ в духовном рабстве, нужен теснейший союз церкви с черной сотней, — говорил устами Пуришкевича дикий помещик и старый держиморда. Ошибаетесь, гг., возражает им устами Караулова контр-революционный буржуа: вы только окончательно оттолкнете народ от религии такими средствами. Давайте-ка действовать поумнее, похитрее, поискуснее...“47 — гоголевского Держиморды и щедринского „дикого помещика“. Но это персонифицированное употребление образа Держиморды, приравненного к Пуришкевичу, хотя и чрезвычайно обобщенному („говорил устами Пуришкевича дикий помещик и старый держиморда“), встречается у Ленина еще лишь один раз. Во всех остальных случаях Держиморда дается как обобщенный символ самодержавия во всей его дикой, косной, застарелой крепостнической сути. В третий раз мы встречаем Держиморду уже после февральской революции. И не где-нибудь в провинциальной глуши, куда он мог спрятаться с целью выждать события и скрыть свою профессию полицейского, а почти что в самом временном правительстве. Признание автономии Украины должно было бы явиться элементарнейшим демократическим долгом временного правительства: „Отказ в этих скромнейших и законнейших требованиях со стороны временного правительства был неслыханным бесстыдством, дикой наглостью контр-революционеров, истинным проявлением политики великорусского «держиморды»...“48

Последние два раза Держиморда встречается с нами уже в 1919 г. В докладе Ленина на объединенном заседании ВЦИК, Моссовета и Московского совета профсоюзов (4 июля 1919 г.) Держиморда предстает в качестве широчайшего, обобщенного символа свергнутой российской монархии. Он даже меняет свой род на женский: „старая русская монархия, старая держиморда“, говорит Ленин.49 В том же смысле звучит Держиморда и в „Речи о продовольственном и военном положении“: „колчаковская власть принесла восстановление капитализма держиморд“.50 Как видим, на этот раз Держиморда уже на стороне колчаковской контрреволюции.

Социальная функция первичного гоголевского Держиморды и его социальный объем, как понятия, почти несравнимы с ленинской трактовкой, хотя и сохранено какое-то основное художественное ядро, позволяющее нам всё же понимать этот образ как гоголевский. Держиморда у Ленина — понятие широчайшего обобщения. Он грозен, огромен, насыщен острейшим классовым содержанием. Держиморда-самодержавие — это образ врага, с которым велась столетняя революционная борьба. В этом смысле Держиморда нов, силен и страшен. И тем значительнее одержанная над ним победа.

*

„Предуведомлении для тех, которые пожелали бы сыграть как следует «Ревизора»“, что Бобчинский всё же берет верх над Добчинским „по причине большей живости“ „и даже несколько управляет его умом“. Можно в шутку сказать, что и в ленинском тексте Бобчинский, в соответствии с гоголевским указанием, — взял верх над Добчинским, по крайней мере в смысле частоты упоминаний.

Бобчинского „выручило“ его знаменитое „петушком, петушком“, которым собирается он побежать за дрожками городничего, где ему не хватило места. Базаров, Потресов и Ко петушком, петушком бегут за „всеми“, кто обижен за Толстого, к которому осмелились прикоснуться с оружием классового анализа. В октябре 1905 г. либералы петушком бежали за революцией и объявили „славною“ ту забастовку, против которой еще вчера боролись. В 1916 г., во время мировой бойни, предатели Вандервельде, Плеханов и Каутский побегут петушком за патриотами и будут устраивать свой конгресс „социалистов“ в том же городе, где будет заседать конгресс мира. В июне 1917 г., на подступах к Октябрю, меньшевистская „Рабочая Газета“ петушком поспевает „за всей оравой социал-шовинистов“. В эпоху Октября левые эсеры пытались одно время петушком бежать за большевиками.51 Это употребление широко распространившегося речения Бобчинского конечно не является его метаморфозой. Хотя оно очень крепко связано с. Бобчинским в „Ревизоре“, оно затем стало жить в живой речи довольно самостоятельной жизнью.

Как образ, претерпевающий метаморфозу, Бобчинский неотделим от Добчинского в ленинском тексте. В 1906 г. Бобчинский и Добчинский — Струве и Пешехонов, защищающие монархию. Способы защиты несколько отличны, но суть одна. Именно демонстрация этой единой классовой сути — основной художественный центр ленинской трактовки: „Неужели вы не видите, что г. Пешехонов отличается от г. Струве ничуть не больше, чем Бобчинский отличался от Добчинского?“.52 „Ревизора“ и „Предуведомления“, мы знаем, что отличия эти были не особо значительны. „Добчинский немножко выше и серьезнее Бобчинского, но Бобчинский развязнее и живее Добчинского“. Бобчинский был холост, Добчинский — женат и т. п.

Вторая трактовка Добчинского и Бобчинского у Ленина чрезвычайно неожиданная: Добчинский — эмпириомонист, в то время как Бобчинский — сторонник эмпириокритицизма. Образ подчеркивает тождество двух философско-обывательских школ: „Проиграно дело основателей новых философских школок, сочинителей новых гносеологических «измов», — проиграно навсегда и безнадежно. Они могут барахтаться со своими «оригинальными» системками, могут стараться занять несколько поклонников интересным спором о том, сказал ли раньше «э!» эмпириокритический Бобчинский или эмпириомонистический Добчинский, могут создавать даже обширную «специальную» литературу, подобно «имманентам», — ход развития естествознания.... отбрасывает прочь все системки и все ухищрения, выдвигая снова и снова «метафизику» естественно-исторического материализма“.53

*

в целом и не с какой-либо характерной ситуацией „Ревизора“, где участвует городничий, а главным образом с речениями городничего, которые с первых же шагов художественной жизни „Ревизора“ растащила из комедии живая речь. „Над кем смеетесь? — Над собой смеетесь“, „три года скачи — не доскачешь“ — вот речения городничего, живущие у Ленина.54 Разумеется, всё это — никак не метаморфозы. Метаморфоза лишь одна: в 1911 г. в статье „«Сожаление» и «стыд»“ совет объединенного дворянства разговаривает с кадетом. Городничий, уполномоченный совета объединенного дворянства, разговаривает в Государственной думе с „купчишкой“ Маклаковым. „А либеральная буржуазия, точно купчишка, запуганный городничим, трусливо пятится и, пятясь, бормочет: я сожалею, мне стыдно что вы меня так третируете!“55 Развитие того же образа — в статье „К итогам думской сессии“, носящей характерный подзаголовок: «вместе делали»: городничий грабил вместе с купцами, ссориться им не след.

В той же статье „«Сожаление» и «стыд»“ имеет место характернейшая литературная встреча, замечательно поясняющая, в каком именно смысле Ленин „противопоставляет“ кадета-купчишку и дворянина-городничего. Встречается гоголевский образ с другим гоголевским образом, художественно приравненным к нему. Купчишка оказывается Иваном Ивановичем, а городничий — Иваном Никифоровичем. Иван Иванович — Маклаков и Иван Никифорович — Столыпин. Один стыдит другого.

„Повесть о том, как Иван Иванович стыдил Ивана Никифоровича, а Иван Никифорович стыдил Ивана Ивановича. Стыдно не соблюдать обычных норм конституционализма, говорит Иван Иванович Ивану Никифоровичу. Стыдно грозить революцией, которой сам боишься, в которую не веришь, которой не помогаешь, — говорит Иван Никифорович Ивану Ивановичу.

„Как вы думаете, читатель, который из двух спорящих больше «пристыдил» другого?“.56

Единое классовое существо купчишки и городничего вскрыто литературной встречей с Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем. Они кстати продолжают свой спор, начатый в той же статье. Поборник „гражданственности“, „прогрессист“ Львов 1-й обвиняет в демагогии людей, „стоящих у власти“» Разумеется Столыпин мог бы вернуть ему обвинение обратно. „Повесть о том, как Иван Иванович обвинял в демагогии Ивана Никифоровича, а Иван Никифорович Ивана Ивановича. Вы демагог, сказал Иван Иванович Ивану Никифоровичу, ибо вы стоите у власти и пользуетесь этим для увеличения своего собственного влияния и своей власти, причем ссылаетесь на национальные интересы населения. Нет, вы — демагог, сказал Иван Никифорович Ивану Ивановичу, ибо вы кричите громко в публичном месте, будто у нас только произвол и нет ни конституции, ни основных законов, причем намекаете довольно невежливо на какое-то принесение в жертву нашего достояния.

„Кто кого изобличил в конце концов в демагогии, — неизвестно. Но известно, что когда два вора дерутся, от этого всегда бывает некоторая польза“.57

Эта метаморфоза Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича в 1911 г., в эпоху начала подъема рабочего движения и торжества столыпинской политики, не является единственной для этого образа, но она — одна из самых значительных. Замечательно, что образ драматизирован Лениным: действующие лица разговаривают друг с другом.

В 1907 г. тот же образ взят Лениным для характеристики кадета и меньшевика. Вновь демонстрирует образ классовую близость одного к другому. Борьба за правильную, за большевистскую тактику борьбы, за резкую размежевку со всеми другими партиями, борьба за революционную линию — важнейшая задача момента. Меньшевики не понимают этого и болтают о „блоке всех левых партий“. Этот блок будет наруку именно буржуазии. Именно на этом легко помирится она с когда-то „ссорившимися“ с ней оппортунистами из социал-демократии: „Чего уж там разбирать еще? И какая беда, если меньшевик Иван Иванович сказал когда-то гусака кадету Ивану Никифорычу?“.58

„ссоры“, их обывательские препирательства ни в малейшей мере не имеют серьезного значения. Их небольшие размолвки и примирения ничуть не изменят того факта, что II Интернационал, сыграв свою историческую роль, умер, побежденный оппортунизмом. „Пусть теперь мертвые хоронят мертвых. Пусть пустые хлопотуны (если не интриганские лакеи шовинистов и оппортунистов) «трудятся» теперь над тем, чтобы свести Вандервельдов и Самба с Каутским и Гаазе, как будто б перед нами был Иван Иваныч, сказавший «гусака» Ивану Никифорычу и нуждающийся в приятельском «подталкивании» к противнику“.59 Все прочие упоминания Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича применены к той борьбе, какую приходилось вести Ленину с тормозившей партийную работу обывательщиной и склокой. В 1903 г. сплетни мартовцев о „ежовых рукавицах“ Ивана Ивановича и „кулаке“ Ивана Никифоровича, разговоры о личных обидах, оскорблениях и т. п. подменяли вопрос о принципиальной линии внутрипартийных разногласий. В том же смысле говорится „о политических похоронах Ивана Ивановича, о разрушении репутации Ивана Никифоровича“ („Шаг вперед, два шага назад“). Попытки построить словесный „мост“ для примирения революционной социал-демократии с ликвидаторами — это „благие намерения“ Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.60

*

Ничего нельзя представить себе более безвредного, чем гоголевский Иван Федорович Шпонька. Робость — вот основное качество гоголевского Шпоньки. Иван Федорович Шпонька боится учителей в школе, боится тетушки Василисы Кашпоровны, боится соседа, зажулившего завещание, составленное в пользу его, Шпоньки, но больше всего — панически — боится жениться.

Но не Шпонькину робость Пассивность, растворенная в благодушии, — вот основная черта Ивана Федоровича Шпоньки в восприятии Ленина. Но когда речь идет об уроках 1905 года, о разоблачении плехановского положения „не надо было браться за оружие“, о разоблачении всех, отрицавших возможность организовать восстание, — „благодушная“ пассивность социал-демократа оказывается вреднейшей и опаснейшей чертой. Меньшевик Ларин поддерживает „кадетскую сказку о пассивной (??) революции“, но пассивность-то присуща отнюдь не революции, а самому Ларину. „Пассивность, это — качество мелко-буржуазной интеллигенции, а не революции“, — пишет Ленин в работе «Кризис меньшевизма»: „Пассивны — те, кто признает заполнение армии элементами недовольной деревни, неизбежность постоянного брожения и мелкой борьбы, — и в то же время с благодушием Ивана Федоровича Шпоньки утешает рабочую партию: «русская революция не идет путем восстания»“.61

— ликвидатор, меньшевик, агитирующий за лозунг „пассивной революции“, „опровергающий“ большевистскую идею организованного восстания, делающий всё это в революционный 1906 год, — это вреднейший Шпонька, которого надо разоблачить. И разоблачение этого врага образом гоголевского Шпоньки придает всему образу новую сатирическую трактовку, новую социальную функцию.

То же получается с нерешительной невестой Агафьей Тихоновной и с глубокомысленным философом Кифой Мокиевичем, появляющимся в конце первого тома „Мертвых душ“. „Г. Мануилов рассуждает, должно быть, по знаменитому рецепту знаменитого г-на Михайловского: надо взять хорошее и оттуда и отсюда, — наподобие того, как гоголевская невеста хотела взять нос одного жениха и приставить к подбородку другого“.62 Глубокомыслие Кифы Мокиевича унаследовал меньшевик Мартынов, рассуждавший в 1905 г. о невозможности руководства восстанием: „Приходится растолковывать, — пишет Ленин, — что глубокомысленные ссылки на переворот в общественных отношениях при решении практического вопроса о способах свержения русского самодержавия достойны лишь Кифы Мокиевича“.63

*

„Мертвых душ“ и способ чтения им книг, а также глубокомысленного Осипа, лакея Хлестакова.

Тряпичкина можно оставить без рассмотрения в виду преобладания щедринских моментов в этом образе: „душа Тряпичкин“, которому пишет Хлестаков письмо, не раскрыт Гоголем, и гоголевский образ заслонен у Ленина щедринским. Сумасшедший Поприщин случаен и не раскрыт у Ленина, упомянутый как тип (повидимому, в чужой цитации), а замечания Поприщина, что „луну делают в Гамбурге и прескверно“, конечно, не позволяет говорить о метаморфозе образа у Ленина.

Два слова о Коробочке и Акакии Акакиевиче. У них собственно также нет „метаморфозы“: слушающая г. Южакова Коробочка („теперь даже Коробочка поймет г. Южакова“) сохраняет типично-гоголевские черты ограниченнейшей скопидомки-помещицы и дуры; это последнее качество, пожалуй, основное в ленинской трактовке образа.

Акакий Акакиевич тоже не переживает метаморфозы. Но он имеет одну замечательную литературную встречу. Мы говорили о ней в начале статьи. Реакционеры, и в том числе высшая бюрократия, обладали правильным классовым чутьем. „Прекрасно впитав в себя тот дух низкопоклонства и бумажного отношения к делу, который царит во всей иерархии российского чиновничества, они подозрительно относятся ко всем, кто не похож на гоголевского Акакия Акакиевича или, употребляя более современное сравнение, на человека в футляре“.64 Встреча Акакия Акакиевича с чеховским человеком в футляре чрезвычайно многозначительна. С восприятием гоголевского образа Акакия Акакиевича связано чувство острой жалости. Его возглас „оставьте меня! зачем вы меня обижаете?“, потеря шинели и смерть воспринимаются обычно как центральные моменты его характеристики. Повидимому, тупая ограниченность мелкого чиновника служаки, полная покорность начальству и сильным мира сего — основные черты Акакия Акакиевича в ленинском восприятии. Объективная роль Акакия Акакиевича — участие в чиновничьей системе, на которую опиралась монархия, есть его позиция в классовой борьбе. Правда, умирая, Акакий Акакиевич „сквернохульничал“ в бреду, произнося хульные слова непосредственно вслед за словом „ваше превосходительство“. Правда, мистический призрак Акакия Акакиевича появился после его смерти и содрал шинель с того самого его превосходительства. Но все эти черты гоголевского образа не оказались существенными в восприятии Ленина.

*

новой жизни гоголевских образов в ленинских текстах представляется мне доказанным. Это и являлось центром настоящей работы. Эпоха, в которую гоголевский образ служил Ленину оружием идеологической борьбы, расстановка сил на соответственном этапе борьбы давали образу своеобразную трактовку, выявляя в нем новые, затененные ранее черты. Образ звучал по-иному, получал новое классовое содержание и новую социальную функцию. И вместе с тем — в этом тайна художественного творчества — образ воспринимался как гоголевский, как старый знакомый. Образ узнавался.

то они сами по себе являются политически-заостренными. Ленин еще более заостряет их, поднимает их на высшую ступень, но сравнение с его трактовкой исходного щедринского образа, насыщенного ярким и гневным сарказмом, не так показательно.65 Пример Гоголя в этом случае позволяет в более отчетливом виде рассмотреть все те процессы, которые приводят к новой жизни художественных образов в текстах Ленина.

Если взять в целом все этапы жизни социально-заостренного образа в текстах Ленина, то бросится в глаза еще одна особенность. Трактовка образа у Ленина всё острее и враг, разоблачаемый образом, оказывается всё более и более опасным на каждом следующем историческом этапе. Политическая идеология образа эволюционирует в ходе исторических событий всё более и более „вправо“, если можно так выразиться. Народник 90-х гг., кадет и меньшевик в 1905 г., наконец каутскианец в эпоху мировой войны — эта эволюция Манилова чрезвычайно характерна. В самом типе этой эволюции, в насыщении образа всё более и более острыми чертами всё более и более опасного классового врага отражается общая линия революционного развития: всё более и более напряженная революционность сменяющих друг друга ситуаций, концентрирование врагов в двух лагерях, стягиванье их к двум полюсам. Процесс перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую и победа революции пролетарской отражаются в этой особенности, как солнце в малой капле вод.

„противоречии“ ленинских оценок Гоголя: то он трактовался как антагонист Белинского и реакционер, то „идеи Белинского и Гоголя“ ставились в один революционный ряд. Данная выше расшифровка этого видимого противоречия подтверждается и на основании приведенного здесь разбора новой жизни гоголевских образов. В первом случае речь идет о Гоголе — авторе „Выбранных мест из переписки с друзьями“, во втором о Гоголе — авторе художественных образов, носивших в себе — объективно — антикрепостническую тенденцию. Апологетика умирающего дворянства, присущая ряду гоголевских образов, преодолевалась основным для этих образов противоречием: гоголевский образ таил в себе, в своем юморе, огромную художественную разоблачительную трудящегося человечества.

Примечания

1 Ленин что нумерация страниц основного тиража 3-го издания I—IV томов расходится —IV томов, могут не совпасть с экземпляром читателя, который захотел бы найти именно эти цитаты; ср. таблицы расхождения нумерации страниц в „Справочнике к II и III изданиям сочинений В. И. Ленина“, Партиздат, 1935.

2 Соч., XIV, с. 219.

3

4 Соч., XVI, с. 132.

5Соч., I, с. 213.

6

7

8 Соч., II, с. 261—262.

9 Соч., VI, с. 205—206.

10 Соч., VI, с. 207.

11

12 Соч., VIII, с. 177.

13 Соч., VIII, с. 223.

14 Соч., VIII, с. 303.

15

16

17 Соч., X, с. 40.

18 Соч., X, с. 73.

19 —338.

20 Соч., VIII, с. 148.

21

22 Соч., XV, с. 464. В кавычках Ленин приводит цитату из статьи Герцена „Концы и начала“.

23

24 Соч., XVI, с. 312.

25 Ленинский сборник, XIX, с. 324.

26

27

28 Соч., VIII, с. 126.

29 Ленинский сборник, I, с. 128—129.

30 Ленинский сборник, XVI, с. 132—133.

31

32 Соч., XIV, с. 114.

33 Соч., XV, с. 548.

34 Соч., XVI, с. 370—371.

35

36 —64.

37 Соч., XVII, с. 385.

38 Соч., XX, с. 569.

39

40 Соч., III, с. 482.

41

42 Соч., VII, с. 61.

43

44 Соч., XXI, с. 252.

45 Соч., XXI, с. 280 и 282.

46

47

48 Соч., XX, с. 539.

49 Соч., XXIV, с. 360.

50 Соч., XXIV, с. 414.

51

52 Соч., X, с. 73.

53 Соч., XIII, с. 286—287; ср. XXVI, с. 234.

54 Соч., II, 541; XXVIII, с. 330.

55 —192.

56

57 Соч., XV, с. 188.

58 Соч., X, с. 281.

59

60 Соч., VI, с. 59, 222; XV, с. 240.

61

62 Соч., II, с. 299.

63

64 Соч., IV, с. 316.

65 См. мою заметку „Щедрин у Ленина“ (введ. к указателю Е. Макаровой в „Литературном Наследстве“, № 11—12, М., 1933.