Машинский С. И.: Художественный мир Гоголя
Глава седьмая. Духовная драма. Часть 2

2

Выход в свет «Мертвых душ» стал крупнейшим событием в литературной и общественной жизни страны. «Они разбудили Русь», – писал Щепкин. Поэма Гоголя «потрясла всю Россию», – вспоминал позднее Герцен.

Кажется, никогда прежде литературное произведение не вызывало такого возбуждения в самых различных слоях общества. У этой книги не было равнодушных читателей. Одни ею восторгались, другие ее предавали анафеме. Но и те и другие отдавали себе отчет в том, что появление «Мертвых душ» – событие в некотором роде чрезвычайное. Это понимали все – даже те, кто был чужд идейному пафосу книги. Она подняла против Гоголя целый ураган ненависти со стороны людей, почувствовавших себя задетыми и оскорбленными. 1 декабря 1842 года поэт Языков писал своим родным из Москвы: «Гоголь получает отовсюду известия, что его сильно ругают русские помещики; вот ясное доказательство, что портреты их списаны им верно и что подлинники задеты за живое! Таков талант! Многие прежде Гоголя описывали житье-бытье российского дворянства, но никто не рассерживал его так сильно, как он».[226]

Книга Гоголя возбуждала негодование ко всему строю жизни и будила стремление к борьбе с ним. В этом заключался объективно революционный смысл «Мертвых душ». Вот почему реакционная критика с таким единодушием обрушилась на Гоголя. Булгарин, Сенковский, Полевой утверждали, что «Мертвые души» – «уродливая карикатура» и «клевета» на Россию. «Северная пчела» обвинила Гоголя в том, что он изобразил «какой-то особый мир негодяев, который никогда не существовал и не мог существовать».[227] Благонамеренная критика разных оттенков порицала писателя за одностороннее и тенденциозное изображение действительности.

Вокруг «Мертвых душ» закипели ожесточенные споры. Это была не обычная литературная полемика, но один из самых острых эпизодов идейной борьбы в русской литературе первой половины XIX века. И это отлично понял Белинский. Спустя несколько месяцев после выхода в свет поэмы, в третьей статье «Речь о критике», он прямо заявил, что «беспрестанные толки и споры» о «Мертвых душах» – «вопрос столько же литературный, сколько и общественный».

Белинский отверг поверхностное предположение, высказывавшееся некоторыми из «доброжелателей» Гоголя, будто бы нападки на его новое произведение исходят от людей, проникнутых лишь «завистью к успеху и к гению». Споры вокруг «Мертвых душ», говорит он, являются результатом «столкновения старых начал с новыми», это «битва двух эпох» (VI, 323).

В течение двух месяцев после выхода в свет «Мертвых душ» почти вся петербургская и московская критика успела высказаться о новом произведении Гоголя. Среди этих высказываний было одно, привлекшее к себе особое внимание Белинского, – брошюра К. Аксакова «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души». В ней защищалась мысль, будто бы поэма Гоголя своим содержанием, характером, поэтической формой возрождала в русской литературе традиции гомеровского эпоса. «В поэме Гоголя является нам… древний, гомеровский эпос», – писал Аксаков. И еще: «Созерцание Гоголя, древнее, истинное, то же, какое и у Гомера… из-под его творческой руки восстает, наконец, древний истинный эпос».[228] По мнению Аксакова, недостаточное уважение к древнему эпосу привело современную литературу к падению: история мировой литературы после Гомера представляет собой процесс деградации, завершившийся вырождением древнего эпоса в современный роман. Белинский в своей статье подверг резкой критике реакционную, антинаучную концепцию Аксакова, доказав всю несостоятельность его сопоставлений Гоголя с Гомером. Современный роман, утверждал Белинский, не есть порождение и искажение древнего эпоса, он представляет собой, по словам критика, явление, отвечающее потребностям самой жизни, он есть «эпос нашего времени», в котором «отразилась сама современная жизнь».

Завязалась полемика. Аксаков, уязвленный критикой Белинского, выступил на страницах «Москвитянина» с антикритикой. Белинский ответил в 11-й книжке «Отечественных записок» новой большой статьей: «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души».

Белинский, можно сказать, сокрушил концепцию Аксакова. С неотразимой логикой он доказал, что древний эпос ни по содержанию, ни по идее не имеет ничего общего с «Мертвыми душами». Там – пафос утверждения действительности, здесь – пафос ее отрицания. Ныне вообще немыслима поэзия в духе античного эпоса – потому, что такая поэзия может быть следствием лишь определенных форм общественного развития, давно уже пережитых человечеством.

Полемизируя с К. Аксаковым, возвеличивавшим в Гоголе непосредственность его творчества, Белинский писал, что эта непосредственность, хотя она пока еще и составляет главную силу Гоголя, имеет, однако, свои пределы, – она изменяет писателю тогда, когда он вторгается в сферу идей. Белинский указывал, что Гоголя надо не только хвалить за непосредственность творчества, но и всячески поощрять в нем развитие «субъективного» начала, рефлексии, сознательности.

Формула «эпического созерцания», к которой Аксаков сводил «Мертвые души», извращала идейное содержание поэмы, выхолащивала из нее какую бы то ни было обличительную направленность. Именно этим объясняется острота полемики, которую вел против Аксакова Белинский.

Гоголь остался крайне недоволен брошюрой Аксакова. «Я был уверен, – писал он С. Т. Аксакову, – что Кон<стантин> Сер<геевич> глубже и прежде поймет, и уверен, что критика его точно определит значение поэмы» (XII, 93), а два года спустя высказался в письме к тому же адресату еще резче и определеннее, заявив, что К. Аксаков «опозорился в глазах света на мне (написавши статью о «Мертвых душах»)» (XII, 407).

Брошюра К. Аксакова выражала не только его личную точку зрения. Он писал Гоголю, что Хомяков и Самарин вполне согласны с ней. По этому поводу Хомяков сообщал К. Аксакову: «Я, как вам известно, вполне разделяю с вами мнение о «Мертвых душах», и об авторе, и о том, что в нем заметно воскресение первобытной искренней поэзии».[229]

Белинский был первым критиком, который объяснил России значение «Мертвых душ», оценил национальную самобытность этого произведения, его народность.

Уже после «Вечеров» и «Миргорода» Белинскому стал ясен глубоко национальный характер творчества Гоголя. И чем сильнее раскрывалась обличительная направленность гоголевского реализма, тем большее национальное значение приобретала в глазах Белинского деятельность писателя.

Статьи Белинского о «Мертвых душах» не только помогали уяснению гениальной поэмы. Они идейно как бы обогащали ее. Они содействовали тому, что образы «Мертвых душ» вошли в литературный и житейский обиход и служили оружием против различных явлений крепостнической реакции.

Обобщая художественный опыт Пушкина, Лермонтова и Гоголя, Белинский создал учение о критическом реализме, явившееся колоссальным достижением мировой эстетической мысли XIX века. Но именно с Гоголем Белинский связывал торжество критического реализма в России. Гоголь был для критика «отцом», «главой и основателем» целой школы в русской литературе, из которой выросла плеяда великих русских писателей: Герцен и Некрасов, Тургенев и Гончаров, Островский и Салтыков-Щедрин.

Бенедиктов, Кукольник, Масальский, Ободовский и многие другие деятели так называемой «риторической школы». Немалая в том заслуга принадлежала Гоголю. Белинский отмечал, что Гоголь своим творчеством убил два ложных направления в русской литературе: романтизм, или, как выражается критик, «на ходулях стоящий идеализм», и сатирический дидактизм. Первое из них занималось «украшением природы», идеализацией действительности, второе пыталось смотреть на жизнь «сквозь закоптелые очки морали». Искусство не терпит ни украшательства, ни пошлого морализирования. Гоголь вслед за Пушкиным воодушевлял литературу живым национальным интересом, делал ее зеркалом русского общества, верным и глубоким отражением жизни.

Гоголевская школа закрепила исторически свойственные русской литературе традиции демократизма, углубила интерес к жизни и быту простого человека, привлекла внимание широкого круга писателей к изображению «ревущих противоречий» действительности. Выход «Мертвых душ», писал Белинский, «окончательно решил литературный вопрос нашей эпохи, упрочив торжество «новой школы».

Особенно остро и драматически протекала борьба Белинского со славянофилами. В ходе ожесточенной полемики вокруг «Мертвых душ» для Белинского стало очевидным, что именно они являются самыми опасными врагами Гоголя и гоголевской школы.

К середине 40-х годов примитивная, вульгарная фальсификация Гоголя Булгариным или Сенковским не имела уже серьезного значения, так как была давно высмеяна и разоблачена Белинским. Более тонкой и гибкой была позиция славянофилов.

«веру».

Но их надежды пока не сбывались. Не имели успеха также их усилия привлечь Гоголя к сотрудничеству в своих изданиях. В одном из писем к Н. М. Языкову Гоголь дал резкую отповедь В. А. Панову – издателю «Московского сборника», донимавшему его своими просьбами принять участие в сборнике. «… Панову скажи так, – писал Гоголь, – что я весьма понял всякие ко мне заезды по части статьи отдаленными и деликатными дорогами, но не хочет ли он понюхать некоторого словца под именем «нет!» (курсив Гоголя) (XIII, 107).[230]

Гоголю претили узость и догматизм теоретических позиций «славянистов», которые были не в состоянии подсказать правильного решения волнующих его вопросов. Их ограниченность состояла, по мнению Гоголя, в неспособности увидеть и понять «строение», т. е. основы народной жизни. Отмечая «незрелость» «славянистов», Гоголь при этом подчеркивает, что у них много кичливости: «они хвастуны, из них каждый воображает о себе, что он открыл Америку, и найденное им зернышко раздувает в репу» (VIII, 262). Когда в октябре 1845 года Шевырев сообщил Гоголю, что К. Аксаков «бородой и зипуном отгородил себя от общества и решился всем пожертвовать народу»,[231] «Меня смутило также известие твое о Константине Аксакове. Борода, зипун и проч… Он просто дурачится, а между тем дурачество это неминуемо должно было случиться… Он должен был неминуемо сделаться фанатиком, так я думал с самого начала» (XII, 537).

Отношения Гоголя с семьей Аксаковых, особенно с молодыми, становились между тем все более натянутыми, то и дело обостряясь вспышками взаимного раздражения и отчуждения. Доходило порой до открытых столкновений. Константин Аксаков сообщал однажды брату Ивану: «Столкновения мои с Гоголем часто неприятны; в его словах звучит часто ко мне недоброжелательство и оскорбительный тон».[232] Не понимая истинных причин поведения Гоголя, С. Т. Аксаков склонен был искать объяснения его «странностей» в «капризах» скрытной натуры писателя.

«Это – святой человек», – записывает однажды в своем дневнике дочь Аксакова Вера Сергеевна.[233] Но Гоголь интуитивно чувствовал, и временами очень остро, что, несмотря на атмосферу искреннего поклонения, окружавшую его в доме Аксаковых, он не мог ждать здесь истинного понимания тех тревог, которые вызывала в нем современная действительность.

И это настораживало Гоголя против всех его друзей-славянофилов. Отсюда характерная для него внутренняя борьба с этими друзьями. Причем порой он их воспринимал недифференцированно, не всегда понимая различие между Погодиным, скажем, и Хомяковым, С. Т. Аксаковым и его сыновьями. В минуту раздражения у него срывались заносистые, колкие слова и в адрес «старика Аксакова». Вся семья Аксаковых иной раз воспринималась им как нечто единое, несущее коллективную ответственность за поступки любого из ее членов. Раздражение свое Константином Гоголь порой переносил и на его отца.[234]

Почти со всеми московскими друзьями у Гоголя были трудные отношения. В его письмах содержится немало ярких, выразительных оценок поведения его московских друзей. «Они люди умные, но многословы, – писал он А. О. Смирновой, – и от нечего делать толкут воду в ступе. Оттого их может смутить всякая бабья сплетня и сделаться для них предметом неистощимых споров. Пусть их путаются обо мне; я их вразумлять не буду» (XIII, 224).

Пресловутая «неоткровенность» Гоголя была своеобразной формой самозащиты писателя от людей, не понимавших его и отдаленных от него пропастью разногласий во взглядах на жизнь и искусство. В 30-х и начале 40-х годов эти разногласия были слишком очевидны. Произведения Гоголя отрицали крепостническую действительность, будили яростную ненависть к ней. А московские его друзья, хотя и видели недостатки этой действительности, критиковали отдельные ее стороны, но вместе с тем боялись радикальных перемен. Молодые Аксаковы, как и все славянофилы, были в сущности враждебны общественному пафосу гоголевского творчества, его обличительному направлению. Белинский писал о произведениях Гоголя как «о положительно и резко антиславянофильских» (X, 227).

«Я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека, и этому, может быть, отчасти способствовал милый сын ваш Конст<антин> Сергеевич» (XIII, 373). Шевырев сделал выговор Гоголю за это письмо и сообщил, что Аксаковы остались им недовольны: «Они считали тебя всегда другом семейства. Ты же начинаешь с того, что как будто бы отрекаешься от этой дружбы, и потому даешь себе право быть с ними неискренним».[235] Не обращая внимания на выговор, Гоголь вскоре снова написал С. Т. Аксакову: «Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало бы полюбить вас! Кто же из нас властен над собою?» (XIII, 416).

Еще более острый конфликт возник у Гоголя с Погодиным. Старания Погодина привлечь Гоголя к постоянному участию в «Москвитянине» так и не увенчались успехом. Их личные отношения оказались на грани полного разрыва. Конфликт был вскоре предан публичной огласке в «Выбранных местах из переписки с друзьями», в статье «О том, что такое слово», датированной 1844 годом – годом наибольшего обострения отношений между Гоголем и Погодиным. Статья эта вполне откровенно объясняет мотивы, по которым Гоголь отказывался от сотрудничества в «Москвитянине». Он высказывает здесь крайнее недовольство «приятелем нашим П***» – т. е. Погодиным, имевшим обыкновение каждую строку известного писателя самоуправно, «тот же час тиснуть в журнале, не взвесив хорошенько, к чести ли это или к бесчестию его». Сотрудничество в журнале, подобном «Москвитянину», Гоголь теперь вообще считал «бесчестьем».

«Выбранных мест», подаренном Погодину,[236] взбудоражили весь круг «славянистов». С. Т. Аксаков возмутился тем, что Гоголь публично обесчестил Погодина, и в письме к сыну Ивану от 14 января 1847 года заметил: «Я никода не прощу ему (Гоголю. – С. М.) выходок на Погодина: в них дышит дьявольская злоба…». Шевырев назвал поступок Гоголя «нехорошим» и ультимативно потребовал при втором издании книги снять все компрометирующее Погодина: «Второе издание твоей книги я приму на себя на том только условии, чтобы уничтожено было то, что ты сказал о Погодине. В противном случае отказываюсь. Я не хочу, чтобы через мои руки проходила оплеуха человеку, которого я люблю и уважаю…».[237] «Славянисты» всячески старались ослабить принципиальное значение конфликта между Гоголем и Погодиным, придать ему сугубо личный характер, лишенный какого бы то ни было общественного смысла. Разумеется, это было искажением истины.

К середине 40-х годов в Гоголе уже вызрел надлом, который заставит его вскоре другими глазами взглянуть на свои великие произведения, а затем и отречься от них. В сознании писателя происходила мучительно сложная и напряженная борьба между силами света и тьмы. И чем более ослабевало в нем сопротивление силам тьмы, тем острее он ощущал в минуты прозрения ложность убеждений его друзей-славянофилов.

доводился писателем до своего логического конца. В этом отношении Белинский видел преимущество, скажем, таких писателей, как Герцен или Некрасов, у которых «замечательный талант», по выражению критика, дополнялся «мыслью сознательной», иными словами – сознательным стремлением к революционному изменению жизни.

Гоголь пытался теоретически отстаивать иной путь – вне крайностей, вне борьбы. Такая позиция представлялась ему особенно необходимой для поэта, который «может действовать инстинктивно», ибо в нем заложена «высшая сила слова» (XII, 476). Эта сила якобы стихийно влечет художника к истине, предохраняя его от заблуждений. Власть подобных иллюзий над Гоголем была очень сильной.

В нем отсутствовал тот «стройный взгляд на жизнь», о котором позднее писал Чернышевский. Писатель подолгу жил за границей и был оторван от почвы народной жизни. Там, за рубежом, он стал свидетелем серьезных социальных потрясений, увенчавшихся в ряде стран Европы – во Франции, Италии, Австрии, Венгрии, Пруссии – революционным взрывом 1848 года. Не понимая исторического смысла этих событий, Гоголь воспринимает их как всеобщий хаос, как торжество слепой, разрушительной стихии. «Тут и фаланстерьен, – писал он Белинскому, – и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак…» (XIII, 438–439).

Сообщения из России приводили Гоголя в еще большее смятение. Нарастающая сила крестьянских восстаний, всеобщее обострение политической борьбы усиливают растерянность писателя. Эти события начинают все больше пугать его. Опасение за будущее России внушает Гоголю мысль о необходимости уберечь ее от противоречий капиталистической Европы, любой ценой преодолеть «человеческую путаницу», утихомирить разбушевавшиеся стихии и навести порядок в отношениях между помещиком и мужиком. В поисках выхода он увлекается реакционно-патриархальной утопией о возможности всенародного единения и благоденствия под эгидой некоего хозяйственного и «гуманного» помещика, связанного с мужиком общностью экономических интересов и узами христианской любви.

Около Гоголя не было людей, которые могли бы помочь ему разобраться в сложных вопросах современной действительности. Тем временем усугублялось еще и болезненное состояние Гоголя. Он увлекается церковными книгами, проникается все более религиозно-мистическими настроениями. В его письмах стал звучать высокомерный тон проповедника.

– Плетнев, Жуковский, Языков, Смирнова-Россет, постоянно жившая в Риме Зинаида Волконская. «Бог знает, – писал с тревогой Чаадаев, – куда заведут его друзья».[238] Они все сильнее подчиняли Гоголя своему влиянию. «Этим знакомствам, – писал Чернышевский, – надобно приписывать сильное участие в образовании у Гоголя того взгляда на жизнь, который выразился «Перепискою с друзьями» (IV, 638).

Духовная драма Гоголя не была совершенной неожиданностью для Белинского. В известном смысле критик был к ней подготовлен. В XI главе «Мертвых душ» Гоголь обещал продолжение своей поэмы, заметив, что в последующих ее частях, может быть, «почуются иные, еще доселе небранные струны» и будет изображен некий муж, «одаренный божественными доблестями», или идеальная русская девица, «какой не сыскать нигде в мире».

Шевырев восторженно приветствовал эти строки Гоголя, он видел в них залог того, что писатель изменит свое одностороннее, т. е. критическое отношение к действительности. Сокрушаясь, что в первом томе поэмы «комический юмор возобладал», а русская жизнь и русский человек представлены «по большей части отрицательною их стороною», Шевырев призывал фантазию Гоголя «вознестись до полного объема всех сторон русской жизни». И, касаясь обещаний Гоголя, Шевырев снисходительно выражал надежду, что писатель «славно сдержит свое слово».[239]

В статье «Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души» Белинский также обратил внимание на некоторые намеки в поэме. Они показались ему опасными с точки зрения дальнейшего развития творчества писателя.

«крапинками и пятнышками в картине великого мастера» и тогда же прозорливо предостерег Гоголя от грозящей ему серьезной беды: «Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете…» (VI, 418).

Для передовых общественных сил 40-х годов была характерна напряженная работа теоретической мысли, накладывавшей свой отпечаток и на художественное творчество. Наиболее ярко это проявилось в произведениях Герцена и Щедрина. Реализму этих выдающихся представителей гоголевской школы была свойственна огромная, проникающая в самые глубокие тайники действительности аналитическая сила, столь характерная для произведений самого Гоголя. Но присущий Гоголю дух критического анализа был ограничен слабостью его мировоззрения. Непосредственность творчества, говорил Белинский, обнаруживает свою слабость в Гоголе «там, где в нем поэт сталкивается с мыслителем, то есть где дело преимущественно касается идей». Ибо эти идеи, продолжает критик, помимо непосредственного акта творчества требуют от художника «эрудиции, интеллектуального развития, основанного на неослабном преследовании быстро несущейся умственной жизни современного мира». В качестве симптомов, свидетельствующих о том, что Гоголь «отдалился от современного взгляда на жизнь» и увлекся «фантастическими затеями», Белинский называет «Портрет» и «Рим».

Иными словами, Белинский считал, что одного таланта, сколь бы могучим он ни был, не достаточно для художника. Помимо таланта, он должен обладать еще прогрессивным мировоззрением, быть способным сознательно выражать и отстаивать передовые идеи своего времени. Вот почему художник должен быть еще и мыслителем.

В этих рассуждениях Белинского содержалось суровое предостережение Гоголю.

В той же статье «Объяснение на объяснение…» Белинский отмечает, что ему показались странными некоторые лирические отступления «Мертвых душ». Первоначально критик увидел в лирическом пафосе Гоголя высочайшее проявление «субъективности», т. е. благородной и взволнованной думы писателя о самых значительных явлениях русской жизни, и признал поэтому предложенное самим автором жанровое определение «Мертвых душ» как «высокой, вдохновенной» поэмы вполне правомерным. Однако, продолжая изучать «Мертвые души», Белинский обнаружил в них такие элементы, «которые довольно неприятно промелькивают» и заставляют задуматься над тем, в каком направлении может пойти дальнейшее развитие произведения. Если Гоголь действительно хочет в последующих его частях изобразить не только то, чего «нет еще на свете», но и то, что абсолютно противостоит жизненной правде, – можно ли в таком случае принять лирический пафос «Мертвых душ»? Правильно ли называть произведение поэмою?

«Ревизору». Правда, он уже больше не изменял текста комедии. Ему показалось необходимым лишь ее толкование. Традиционное представление о «Ревизоре» как социально-сатирической комедии кажется теперь автору уже недостаточным. Он пытается раздвинуть ее границы и усложнить ее содержание.

В этом был смысл написанной Гоголем «Развязки «Ревизора», которая должна была стать своего рода эпилогом к комедии.

В критической литературе «Развязка» единодушно оценивалась как отступление Гоголя от принципов социальной сатиры, как попытка дать религиозно-мистическое истолкование своей великой комедии. Эта в основном справедливая оценка нуждается, однако, в некоторых уточнениях.

«Развязка «Ревизора» была задумана писателем в самую трудную пору его жизни. Для Гоголя середины 40-х годов характерны напряженные, мучительные поиски новых путей решения острых социальных проблем современной жизни. Отвергая крайности «европистов» и «славянистов», Гоголь убежден, что можно многого достигнуть путем нравственного самоусовершенствования. Пусть каждый человек заглянет в глубины собственной души и в ней поразит своего врага, который мешает ему стать чище и лучше. В этой связи меняется взгляд писателя на назначение сатиры. Гоголь теперь убежден в том, что она должна быть обращена не только на общественные язвы, но и во внутрь души человеческой. Проповедническую роль искусства следует совместить с исповедническим его назначением. Ибо искусство – это и проповедь и исповедь. Оно служит выражением стремления человека к прекрасному и высокому. В таком духе высказывается один из персонажей «Развязки «Ревизора» – Николай Николаич. Он говорит еще, что искусство по самой природе своей не может быть безнравственно, оно стремится к добру – «положительно или отрицательно: выставляет ли нам красоту всего лучшего, что ни есть в человеке, или же смеется над безобразием всего худшего в человеке» (IV, 125).

Персонажи «Развязки» размышляют над «ключом» к «Ревизору». Прежнее толкование кажется им не то чтобы неправильным, а односторонним, не исчерпывающим всего содержания этой комедии. В «Театральном разъезде» Гоголь настаивал, что «комедия должна быть картиной и зеркалом общественной нашей жизни» (V, 160). Теперь такое объяснение представляется Гоголю недостаточным. Комедия должна быть еще и зеркалом души, полагает он нынче. Прежние постановки «Ревизора» кажутся ему слишком прямолинейными, лобовыми, чересчур натуралистически воспроизводящими те или иные стороны современного общественного бытия. Нет нужды искать на географической карте России город, в котором правит Антон Антонович Сквозник-Дмухановский. «Первый комический актер» так прямо и заявляет: «Этакого города нет во всей России». И вообще не надо суживать происходящее в пьесе до границ реального происшествия, не следует искать в пьесе бытовой достоверности, житейской дробности. «Ну, а что, если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас?» – произносит тот же персонаж. И вот к чему сводится найденный им ключ: провинциальный город, изображенный в комедии, это «душевный город» человека, который сидит у всякого; под видом чиновников «бесчинствуют наши страсти», бесчинствуют, «как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей»; Хлестаков – это «ветреная светская совесть»; «лицемерны наши страсти»; комедия имеет своим назначением пробудить в душе читателя и зрителя боязнь подлинного ревизора, т. е. «нашей проснувшейся совести» (IV, 130–131). Стало быть, смех, возбуждаемый комедией, должен быть обращен внутрь человека, на изгнание «наших душевных лихоимств».

Это абстрактно-аллегорическое объяснение «Ревизора» должно, по мысли Гоголя, расширить звучание комедии, увеличить ее нравственно-воспитательный потенциал. В соответствии с этим Гоголь считает необходимым внести уточнение в сценическое толкование комедии. Он полагает, что ее слишком «обытовили» и тем сузили ее масштаб. В письме к Плетневу от 5 января 1847 года он сообщает относительно «Ревизора», что его «нужно будет, хорошенько пообчистивши, дать совершенно в другом виде, чем он дается ныне на театре» (XIII, 167).

Гоголь, разумеется, ошибался. «Развязка» мало имела общего с истинным духом «Ревизора». Попытка расширить содержание пьесы до масштабов некой всеобъемлющей аллегории не могла иметь успеха. Она вступала в нетерпимое противоречие с социально-исторической направленностью комедии.

Предложенное Гоголем новое толкование «Ревизора» вызвало негодующие отклики среди некоторых его друзей. Против «Развязки «Ревизора» решительно восстал С. Т. Аксаков. Он написал Гоголю замечательное письмо, в котором откровенно высказал все, что думал об этом новом его сочинении. «Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, – восклицал Аксаков, – сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами?».[240]

«Ревизора» вместе с «Развязкой» для своего бенефиса. Познакомившись с текстом «Развязки», Щепкин категорически отказался от этого предложения и с возмущением написал Гоголю: «Прочтя Ваше окончание «Ревизора», я бесился на самого себя, за свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев «Ревизора», как живых людей; я так видел много знакомого, так родного, я так свыкся с городничим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще – это было бы действие бессовестное… Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, настоящие, живые люди, между которыми я взрос и почти состарился… Нет, я их вам не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю Вам Держиморды, потому что и он мне дорог».[241] В этой небольшой пьесе Щепкин проницательно увидел зерно той большой беды, которая вот-вот обрушится на писателя.

Смущенный и растерянный, Гоголь пытался оправдаться: дескать, не так прочитали, не так его поняли. Он пишет новую редакцию финала «Развязки», в которой уже сам предостерегает от отвлеченно-аллегорического толкования «Ревизора». В конце концов он отдал распоряжение воздержаться от печатания и представления на сцене «Развязки» и «удержать ее под спудом».

В том же 1846 году вышло второе издание «Мертвых душ», обратившее на себя тревожное внимание Белинского. Он откликнулся на это издание рецензией, в которой выразил серьезные опасения за судьбу писателя.

Подтвердив свою прежнюю оценку поэмы, как произведения «столько же национального, сколько и высокохудожественного», Белинский указал и на некоторые ее недочеты, обнаруживающиеся в мистико-лирических выходках Гоголя, т. е. в тех местах, где автор из поэта, художника силится «стать каким-то пророком». Существенным недостатком произведения критик считает то, что порою автор «впадает в несколько надутый и напыщенный лиризм», являющийся «зерном, может быть, совершенной утраты его таланта для русской литературы».

«Мертвых душах» несомненно. В них с большой патриотической силой звучал голос писателя, преданного своей родине и верящего в великое будущее своего народа. Лирические отступления отражали мечту Гоголя о положительной действительности и положительном герое. Но неконкретность гоголевского идеала приводила к тому, что эти отступления подвергались реакционным толкованиям, чем и объясняется особая настороженность Белинского.

Ко второму изданию поэмы Гоголь написал специальное предисловие. Став в позу христианского смирения, Гоголь заявил о «собственной оплошности, незрелости и поспешности», отразившихся в первом томе «Мертвых душ». Многое в них вызывает теперь отрицательную оценку писателя. «В книге этой, – отмечает Гоголь, – многое описано неверно, не так, как есть и как действительно происходит в русской земле, потому что я не мог узнать всего: мало жизни человека на то, чтобы узнать одному и сотую часть того, что делается в нашей земле». Предисловие, как и следовало ожидать, вызвало весьма положительную оценку со стороны реакции. «Твое предисловие мне пришлось по сердцу, – писал Шевырев Гоголю, – мне кажется из него, что ты растешь духовно».[242] В прогрессивном лагере это «фантастическое», по определению Белинского, предисловие, написанное в тоне «неумеренного смирения и самоотрицания», было решительно осуждено. Оно возбудило в Белинском «живые опасения за авторскую славу в будущем».

Эти слова были написаны в конце декабря 1846 года. Первый номер «Современника» за 1847 год с рецензией Белинского был подписан цензурой 30 декабря. Через день вышли в свет «Выбранные места из переписки с друзьями», в которых с полной очевидностью отразился духовный кризис Гоголя. Гениальный художник, произведения которого потрясли основы крепостнического строя, предстал теперь в роли защитника самодержавия и религии.

Вся эта книга написана в манере проповеди, в слоге торжественном и пророческом. Гоголь словно попытался одним духом решить чуть ли не все главные вопросы современного общественного бытия. Власть и религия, помещики и мужики, просвещение и невежество народное, пути преодоления розни в обществе – эти и многие другие проблемы исследует Гоголь и самонадеянно пытается тут же найти им решение. Через всю «Переписку» проходит мысль о неблагополучии в современном мире, вызывающем у автора чувство глубокой тревоги. Но какой же отсюда вывод? Гоголь обращается к «Одиссее» Гомера, в патриархальных идеалах которой он видит источник благотворного воздействия «на современный дух нашего общества». Всеобщее примирение и ослабление «болезненного ропота» против всего, «что ни есть на свете», – вот в чем видит Гоголь сейчас настоятельную необходимость. Основная идея «Выбранных мест» заключалась в признании незыблемости существующих общественных отношений. Возможность каких бы то ни было перемен мыслилась автором лишь при условии нерушимости господствующих устоев жизни.

«современной путаницы». И сам же запутался в сложном лабиринте политических и нравственных проблем, решение которых оказалось ему явно не под силу.

Это была больная и в известном смысле даже мученическая книга. Гоголь был убежден, что «Переписка» – самое важное из всех его сочинений, ибо оно должно объяснить людям, как жить, как вести себя перед лицом трудных испытаний современности. Но проповедническая миссия Гоголя оказалась несостоятельной. Признание незыблемости самодержавия и православной веры не могло служить нравственной основой обновления жизни, необходимость которого он так ясно осознавал. Отсюда печать трагической безысходности, которая лежит на всей этой несчастной книге.

И вместе с тем нельзя не подивиться тому, что страницы, посвященные вопросам искусства, особенно конкретному анализу различных явлений русской литературы и театра, отличаются необыкновенной глубиной и ясностью мысли. Многие наблюдения и оценки Гоголя, содержащиеся в таких главах этой книги, как «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность?», «Четыре письма» о «Мертвых душах», «О театре…», и некоторых других, давно вошли в сокровищницу русской эстетической мысли.

(226) Литературное наследство, 1952, т. 58, с. 640.

 137.

(228) Аксаков К. Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души», 1842, с. 4–5.

(229) Полн. собр. соч. А. С. Хомякова. М., 1900, т. VIII, с. 344.

(231) Отчет Императорской публичной библиотеки за 1893 год. Приложения, с. 23.

(232) Литературное наследство, 1952, т. 58, с. 715. Об этом же свидетельствует и О. С. Аксакова, писавшая сыну Ивану, что Гоголь постоянно оскорбляет Константина (см. там же, с. 716).

(233) Дневник В. С. Аксаковой. Спб., 1913, с. 20, 27.

(234) Подробно об отношениях Гоголя и Аксаковых см. в моей книге: С. Т. Аксаков. Жизнь и творчество. 2-е изд. М., 1973, с. 272–303.

(236) Вот эта примечательная надпись: «Неопрятному и растрепанному душой Погодину, ничего не помнящему, ничего не примечающему, наносящему на всяком шагу оскорбления другим и того не видящему. Фоме Неверному, близоруким и грубым аршином меряющему людей, дарит сию книгу, в вечное напоминание грехов его, человек также грешный, как и он, и во многом еще неопрятнейший его самого» (VIII, 789).

(237) Отчет Императорской публичной библиотеки за 1893 год. Приложения, с. 42, 44.

(238) Соч. и письма П. Я. Чаадаева. М., 1913, т. I, с. 282.

(239) Москвитянин, 1842, № 8, с. 369–370.

Аксаков С. Т. Полн. собр. соч. в 4-х т., т. III, с. 338.

(241) Щепкин … Спб., 1914, с. 173–174.

(242) Отчет Императорской публичной библиотеки за 1893 год. Приложения, с. 27.

Разделы сайта: