Гуковский Г. А.: Реализм Гоголя
Глава V. "Мертвые души". Часть 2

2

В высшей степени ошибочно встречающееся еще иногда, особенно в школьной интерпретации, представление о «Мертвых душах» как о серии последовательных характеристик нескольких помещиков, объединенной поездкой Чичикова. Такое понимание дела переносит на поэму Гоголя традиционную схему нравоописательных романов и не соответствует содержанию «Мертвых душ». Никакой последовательности и «отдельности» очерков о помещиках нет; почти все помещики даны Гоголем вместе и в начале книги и во второй ее половине; кроме того, они перемешаны с чиновниками; сюда же вплетается еще множество лиц, не говоря уже о Чичикове и его слугах. Вообще рассматривать персонажи «Мертвых душ» отдельно, порознь, вырывая их из контекста, окружения, всей массы действующих лиц поэмы, – это значит рассекать ее на части и тем самым убивать ее смысл.

На самом деле «Мертвые души» – вовсе не галерея помещиков, состоящая из пяти портретов, а массовая картина с огромным количеством действующих лиц, составляющих несколько групп, но изображенных в основном единой, хоть и пестрой «толпой», в которой лишь искусная кисть художника выделяет те или иные черты различных фигур. Среди множества фигур, конечно, пожалуй, три группы занимают самые видные места: это помещики, чиновники с дамами и группа Чичикова. Помещики появляются в первой главе вместе со всеми другими, затем они – в центре внимания в главах второй – шестой, затем в главах седьмой – десятой они опять фигурируют, но здесь уже не они в центре внимания, а городское чиновное общество; одиннадцатую главу почти целиком занял Чичиков, который занимает почетное место и во всех прочих главах. Отметим, что «помещичьи» главы занимают по количеству страниц менее половины всего тома.

Но существеннее то, что и «помещичьи», деревенские, и «чиновничьи», городские, главы переполнены действующими лицами сверх тех немногочисленных, которым уделено более места (что вовсе не делает их более значительными пружинами действия или более важными представителями общественной жизни). Любой из множества чиновников мог бы быть развернут поэтом в портрет не менее значительный, чем Собакевич или Ноздрев. Это не сделано потому, что для полноты картины и мысли поэта, для доказательности изображения достаточно и тех подробных характеристик, которые даны в книге. Подобно тому как о любом из запорожцев можно было бы поведать столь же пространно и возвышенно, как о Тарасе Бульбе, о любом кувшинном рыле можно было бы пересказать не меньше убийственной правды, чем о Плюшкине или Чичикове.

Все люди, проходящие перед читателем поэмы, в этом смысле равны, тем более что поэма не строится на сюжетной основе чьей-либо личной судьбы: в ней ничего не происходит в смысле частных судеб, хотя все время творятся нехорошие дела. А так как в основе поэмы нет личного сюжета, то нет и выделения «главных» действующих лиц (то есть тех, которые своими действиями образуют этот сюжет) и второстепенных, не вошедших в сюжетное сцепление. Гоголь как будто дразнит читателя, полупародийно намечая даже некую тень любовного сюжета «Чичиков и губернаторская дочка», но, конечно, эта тень так и остается тенью, сюжет не образуется, и «героиня» этого неосуществленного сюжета как раз и является одним из наименее существенных и почти вовсе не обрисованных персонажей книги.

Если бы в «Мертвых душах» был обычный сюжет, то в них был бы и герой, центр, носитель этого сюжета, – и книга была бы романом. Но в «Мертвых душах» такого сюжета нет, Чичиков выступает как центр композиции книги, но вовсе не как герой, ибо хотя деятелен именно он и рассказывается именно о нем, но подбор и группировка образов нимало не определены его деятельностью, и самая деятельность эта оказывается ни к чему не ведущей, сюжетно, так сказать, фиктивной; в книге так в конце концов ничего и не случается: чичиковская покупка мертвых душ не реализуется, и сам он, вместо того чтобы получить в результате своей плутни много денег, удирает из города. Так сюжета плутни не получилось: Чичиков покупает «души», и на этом дело останавливается, не кончаясь ничем.

Тем не менее узел плутни, связывающей всех помещиков, чиновников и Чичикова в один клубок, очень важен в книге: он образно объединяет все множество персонажей – но лишь тех, которые относятся к привилегированному сословию; все они – одним миром мазаны, и миро это – мошенничество, да и не просто мошенничество, а нажива за счет жизни и самой смерти крепостных крестьян.

Значит, множество персонажей-дворян в гоголевской поэме дано именно как единство, связанное общей властью над «душами».

Но в «Мертвых душах» перед читателем проходит множество лиц вовсе не только дворянского сословия. Здесь и мелкие подьячие, и слуги, и мещанство разного рода, и учители, и, наконец, как основа всей картины, как база всего здания – народ, крестьяне, о которых говорится много раз и образы которых возникают во многих местах книги.

Таким образом, в «Мертвых душах» изображено все общество во всех его слоях, всех основных группах населения. Это и есть вся Русь в едином охвате.

Однако значительно преобладает в этой единой и пестрой картине изображение именно дворян, хозяев страны в деревне и в городе. Помещики и чиновники выведены Гоголем на первый план потому, что его книга – обвинительный акт, а обвинение падает именно на них, хозяев страны, и, следовательно, тех, кто отвечает за ее состояние.

Это видно уже из самого облика персонажей поэмы: все без исключения действующие лица ее, принадлежащие к высшему классу, чиновники и помещики в равной мере, мужчины и женщины, старые и молодые, – все как один ужасающе пошлы и никчемны. Ни тени добра, ни единой светлой мысли, ни одного человеческого чувства нет в них. Может быть, исключение составляет только один Чичиков, но ведь и он – вор, грабитель, мошенник и подлец в высшей степени. Кстати, он-то именно и более чем сомнительный дворянин, ибо вышел он из среды, как видно, «низовой»: «Темно и скромно происхождение нашего героя. Родители были дворяне, но столбовые или личные – бог ведает»; личные дворяне – это ведь как раз не дворяне.

скупость «прорехи на человечестве» – Плюшкина, дикий разгул хулигана Ноздрева или маниловщина, вредность которой вполне вскрыта применением этого образного термина В. И. Лениным, – и нет ни одного просвета в этом мире животных, и ведь все эти животные торгуют душами людей, то есть повернуты к читателю не только своей неприглядной нравственной стороной, но и своей классовой сущностью.

Были ссылки на то, что положительные образы идеальных помещиков отнесены Гоголем в следующие тома «Мертвых душ». Но эта ссылка пуста, так как апеллирует к несуществующему свидетельству. Следующих томов поэмы нет, никто их не читал и никто не знает, что там было бы. Мы знаем лишь разрозненные и более или менее черновые обрывки второго тома, написанные в другое время другим ́ именно Гоголь хотел поместить во втором или третьем томе, когда создавал первый том, мы не знаем, так же как не знаем, и что за «гром других речей» (седьмая глава), и что за доблестный муж и «чу́дная русская девица» (одиннадцатая глава) должны были появиться в этих томах, и каков был бы их нравственный, да и социальный облик.

– первый том, книга, законченная и Гоголем и, так сказать, историей русской жизни и культуры, книга, десятки лет учившая русских людей правде именно как таковая, без всякого воображаемого продолжения. И в этой книге, законченной силою вещей и внутренним единством своим, не только нет никакой идеализации господствующего класса, но нет ни прощения ему, ни смягчения вынесенного ему приговора, ни снисхождения: таков реальный смысл самих образов поэмы, да и прямых указаний на такую постановку вопроса не лишен ее текст.

Что такое в глазах Гоголя патриархальный почтенный русский помещик? Уже в первой главе «Мертвых душ» находится рассуждение о делении господ в собрании на тонких и толстых. Толстые характеризованы весьма нелестно – это тупые чиновники-грабители, дельцы и воры: «Наконец толстый, послуживши богу и государю, заслуживши всеобщее уважение, оставляет службу, перебирается и делается помещиком, славным русским барином, хлебосолом, и живет, и хорошо живет…» Эту злую сатиру, и именно на славных русских бар, на поверку оказывающихся грабителями на покое, уж слишком трудно «истолковать» как идеализацию этих самых славных русских бар.

В гоголевских навыках мысли и образности здесь важно и это ироническое «русским »: Гоголь, конечно, считает чиновника-помещика нерусским, чуждым русской основе. Вспомним, как он подчеркивает, например, в Манилове его отчужденность от национально-народной стихии; сюда относятся и Фемистоклюс с Алкидом, и то, что первый вопрос, обращенный к Фемистоклюсу, – вопрос о Франции и Париже (в традиции российских галломанов), и такой убийственный штрих: Чичиков переводит для Манилова и в его, маниловской, манере русскую народную пословицу на книжный язык и приписывает ее некоему, как видно иноземному, «мудрецу»; речь идет о ценности друга: если нет друга, «что все сокровища тогда в мире! Не имей денег, имей хороших людей для обращения, – сказал один мудрец». Видимо, «не имей сто рублей, а имей сто друзей» – непонятно Манилову. В этом контексте злой пародией звучат слова сусальной псевдонациональной стилизации того же Манилова: «Вы извините, если у нас нет такого обеда, какой на паркетах и в столицах: у нас просто, по русскому обычаю, щи, но от чистого сердца». Эта фальшиво-квасная ужимка помещика, пародирующая под пером Гоголя, с одной стороны, еще Дмитриева или Карамзина, а с другой – уже будущих славянофилов, типична для гоголевского изображения антинациональной сути «верхов» империи. Нет необходимости напоминать относящиеся к этой теме места поэмы. Например: «Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне…»; как резко звучит здесь ирония по отношению к высшему обществу, разглагольствующему охотно на чужом языке о любви к России.

Гоголь достаточно ясно понимал, что изображаемое им в «Мертвых душах» – это, в сущности, отрицание устоев помещичьего мира. Иначе невозможно объяснить, например, то место в седьмой главе, где Чичиков проповедует помещичий идеал перед председателем палаты и другими. Председатель в восхищении от того, что Чичиков приобрел души: «Благое дело! Право, благое дело!» – «Да, я вижу сам, что более благого дела не мог бы предпринять. Как бы то ни было, цель человека все еще не определена, если он не стал наконец твердою стопою на прочное основание, а не на какую-нибудь вольнодумную химеру юности». Тут он весьма кстати выбранил за либерализм, и поделом, всех молодых людей». Так Гоголь сталкивает две позиции: одну, для которой цель человека и высшее благо – рабовладение, и другую, за которой – русская молодежь, вольнодумная и либеральная, во всяком случае в глазах противников.

Жестокая, беспощадная сатира именно на крепостничество, на помещичий мир дана Гоголем в начале восьмой главы, где господа дворяне обсуждают, что и как будет и должен делать Чичиков с купленными им якобы крестьянами. Тут представлена целая галерея типов крепостников, или, вернее, крепостнических мнений, и ко всем этим помещичьим мнениям, будь они грубо-рабовладельческие, будь елейно-либеральные, Гоголь относится с одинаковой злой иронией.

Тут есть и представитель будущих славянофилов с их фальшивым барским умилением перед мужичком: «Нет, Алексей Иванович, позвольте, позвольте, я не согласен с тем, что вы говорите, что мужик Чичикова убежит. Русский человек способен ко всему и привыкает ко всякому климату. Пошли его хоть в Камчатку да дай только теплые рукавицы, он похлопает руками, топор в руки, и пошел рубить себе новую избу». Нужно ли объяснять, что здесь нет отрицания величия русского народа: проповедником этого величия был сам Гоголь; но тут есть разоблачение псевдонародолюбия, за которым скрывается оправдание угнетения этого самого русского человека, которому якобы ничего не нужно для блаженства, кроме рукавиц.

Есть тут и представитель самой тупой реакции; он убежден, что все крестьяне пьяницы и бродяги и что их нужно «вечно» держать в ежовых рукавицах, гонять их «за всякий вздор, да и не то чтобы полагаясь на другого, а чтобы сам-таки лично, где следует, дал бы и зуботычину и подзатыльника».

«заметил, что бунта нечего опасаться, что в отвращение его существует власть капитан-исправника, что капитан-исправник, хоть сам и не езди, а пошли только наместо себя один картуз свой, то один этот картуз погонит крестьян до самого места их жительства. Многие предложили свои мнения насчет того, как искоренить буйный дух, обуревавший крестьян Чичикова. Мнения были всякого рода: были такие, которые уже чересчур отзывались военною жестокостью и строгостию, едва ли не излишнею; были, однако же, и такие, которые дышали кротостию…» и т. д. Как видим, все дворяне едины в одном – в своем стремлении удушить, пресечь, в своем презрении к народу и страхе перед ним.

Эта картина классовой солидарности крепостников, обсуждающих карательные меры по адресу крестьян, тем страшнее и острее, сатиричнее, что крестьяне-то, эти «злокозненные» бунтари, пьяницы и т. п., – уже мертвые; они «попримерли» под гнетом крепостничества, но и после смерти из них извлекают выгоду угнетатели. Самая смерть крепостных душ – не предел их социальной «пользы» для «господ». Ведь на этом построена и операция с мертвыми душами, предпринятая Чичиковым.

В высшей степени многозначительно в поэме то, что Чичикову выгодна смертность крестьян. Вот он задумал свое мошенничество: «А теперь же время удобное: недавно была эпидемия, народу вымерло, слава богу, не мало»; и тут же Гоголь вдруг на мгновение как бы приоткрывает завесу, скрывающую истинное положение вещей в помещичьей стране: крепостничество губит страну, привело ее в ужасное состояние. Это – смелый выпад Гоголя. Цензура не пропускала таких разоблачений. Поэтому этот пассаж мимолетен и задвинут в не очень заметное место. Но это – уже конец книги, и эти сильные краткие штрихи озаряют все предшествующие картины как один из ее итогов; итак, эпидемия, народу вымерло немало; «помещики попроигрались в карты, закутили и промотались, как следует, все полезло в Петербург служить: имения брошены, управляются как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее…»

друг от друга в общей картине «Мертвых душ». При этом темы «Ревизора» не только вновь звучат в поэме, но еще заостряются, приобретая еще бо́льшую сосредоточенную силу, звуча недвусмысленно политически и опять предсказывая Щедрина гневной иронией своего истолкования.

Вот Чичиков и Манилов идут по грязным комнатам палаты. «Следовало бы описать канцелярские комнаты, которыми проходили наши герои, но автор питает сильную робость ко всем присутственным местам. Если и случалось ему проходить их даже в блистательном и облагороженном виде, с лакированными полами и столами, он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно не знает, как там все благоденствует и процветает… » Это – не простая шутка. Это – политический удар по строю, так как перед нами пародия на официальные формулы самодержавной лжи, разоблачение ее. И далее – все в том же духе о том, как вершится в сем вместилище власти дело о мирном помещике, оттягавшем чужое имение, но покойно доживающем век свой под судом и нажившем себе и детей и внуков под его покровом и т. д. Трудно короче и энергичнее выразить суть помещичьей бюрократии.

Не удивительно, что в дальнейшем развитии картины правительственного учреждения всплывает образ Дантова ада

Далее раскрывается чудовищная картина правительственного грабежа, взяток, самоуправства; даже любезности здесь – особого рода: «… Чичикову пришлось заплатить самую малость. Даже председатель дал приказание из пошлинных денег взять с него только половину, а другая неизвестно каким образом отнесена была на счет какого-то другого просителя».

бесплатно. Ибо этот полицмейстер «был среди граждан совершенно как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую». Подвиги «чудотворца», который сильно «драл» с купцов, описаны обстоятельно, причем выясняется, что он «должность свою постигнул в совершенстве. Трудно было даже и решить, он ли был создан для места или место для него». Опять перед нами, теперь уже в прямом выражении, мысль Гоголя о том, что государственный аппарат, наблюдаемый им в его современности, не нужен народу, стране; наоборот, он существует лишь как огромное заблуждение людей, угнетаемых им, и как нажива кровопийц, грабящих страну. Просветитель, отрицатель, ненавистник помещичьего и бюрократического строя – таков Гоголь и в «Мертвых душах».

Чиновники в «Мертвых душах», как и в «Ревизоре», – это сборище страшных пиявиц, сосущих страну. Со злой иронией повествует Гоголь о том, что «они все были народ добрый, жили между собою в ладу», и о том, как идиотически любезно и в то же время по-хамски говорят они друг с другом. Но через страницу он сообщает о пошлейших супругах чиновников и их ссорах, вызывавших ссоры и между мужьями. «Дуэли, конечно, между ними не происходило, потому что все были гражданские чиновники, но зато один другому старался напакостить, где было можно, что, как известно, подчас бывает тяжелее всякой дуэли».

Тут же обстоятельно характеризуется культура чиновников. Председатель палаты читал наизусть «Людмилу» Жуковского, почтмейстер читал Юнга и Эккартсгаузена – как видно, только две книги сих мистиков всю свою жизнь; «прочие тоже были, более или менее, люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал». И так далее – сцена за сценой, глава за главой следуют картины дворянского города, в коем процветает «подлость, совершенно бескорыстная, чистая подлость» как основа основ психики и бытия господствующего сословия, – или еще иначе, где и среди мужчин и среди дам царит это «нежное расположение к подлости».

«в губернии неурожаи, дороговизна». (Эту мысль Гоголь отдал Чичикову едва ли не из цензурных соображений.)

И вдруг всплывает совсем как бы тема «Ревизора» – например, в том месте, где чиновники размышляют, что это за штука мертвые души. «Инспектор врачебной управы вдруг побледнел: ему представилось бог знает что, что под словом мертвые души[157] не разумеются ли больные, умершие в значительном количестве в лазаретах и в других местах от повальной горячки, против которой не было взято надлежащих мер, и что Чичиков не есть ли подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия…» и т. д.

Развитием тем «Ревизора» и петербургских повестей является и сильно звучащая в «Мертвых душах» нота бреда, обмана и самообмана людей, дикой фикции, губящей их, общество, страну. Вся эта чиновничья братия, грабители, тираны народа – все это и здесь вдруг предстает как наваждение, рассеять которое – задача русского художника.

– проделка с мертвыми душами – это демонстрация фикции, определяющей всю жизнь государства. Продажа живых людей не более ли дикий абсурд, чем даже продажа документов на мертвых? И фиктивные «мертвые» души Чичикова – не образ ли безумия власти над живыми душами?

Тема ненормальности обычной, обыденной жизни проходит через всю поэму. Сам Гоголь оставил нам недвусмысленное свидетельство того, что эта тема и соответственное освещение действительности во всей книге – не случайный результат его творческого воображения, а плод его сознательного замысла, глубоко продуманного и осознанного, как принцип, как мировоззрение.

В известных заметках, относящихся к первому тому «Мертвых душ», он писал: «Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота». И ниже: «Как пустота и бессильная праздность жизни сменяется мутною, ничего не говорящею смертью. Как это страшное событие совершается бессмысленно. Не трогаются. Смерть поражает нетрогающийся мир. – Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни». Итак, жизнь в изображаемом Гоголем обществе равна смерти, застою; она лишена смысла; она отрицает самое понятие жизни.

Или далее: «Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездельности жизни всего человечества в массе…»; «Как низвести все мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем? И как городское безделье возвести до преобразования безделья мира?»

Как видим, образы пустоты, застоя, нелепости, абсурда в изображении жизни помещиков и чиновников города NN в замысле и сознании Гоголя никак не сводимы к дворянской самокритике, к указанию собратьям по классу некоторых более или менее частных недочетов или неполадок их социальной практики. Напротив, Гоголь объявляет самую основу этой социальной практики абсурдной, алогичной, дикой. Ведь и название поэмы основано на том же абсурде: души, по Гоголю, разумеется, не могут быть мертвыми, подобно тому как жизнь не может быть мертва; а вот в обществе города NN самая жизнь – смерть.

даже мирная неподвижная спячка общества этого города, как об этом обстоятельно рассказано в главе девятой, после передачи беседы двух дам. Открытие таинственного происшествия с Чичиковым у Коробочки вдруг всполошило общество. «Оказалось, что город и люден, и велик, и населен как следует», – «и заварилась каша». Пошла борьба мнений и даже чего-то вроде «партий», все оживилось. Это оживление смертной спячки по вопросу о Коробочке и Чичикове само, конечно, являет образ безумия и постыдной пародии на жизнь. Оно тоже есть выражение той же дикой нелепости общественного уклада, при котором все нормальные взаимоотношения людей утеряны и нет никакого естественного резона, почему одни командуют, а другие повинуются, почему одни наводят страх, а другие испытывают его. Вот и чиновники города NN никак не могут понять о Чичикове, «что такое он именно: такой ли человек, которого нужно задержать и схватить как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех как неблагонамеренных».

Эта полицейская противоестественность под стать множеству других противоестественностей; так, в обществе чиновников то, что должно быть радостью для нормального человека, дети, – это не только обуза, но еще и непременнейшее побуждение к взяткам; так и говорят чиновники почтмейстеру: «… тебе, разумеется, с пола-горя: у тебя один сынишка; а тут, брат, Прасковью Федоровну наделил бог такой благодатию – что год, то несет либо Праскушку, либо Петрушу; тут, брат, другое запоешь…», то есть тут уже никак не уклонишься от воровства или взяток.

В этом обществе желание добра тоже превращается в гадость; соберут благотворительные суммы, а они и уйдут на обед для всех первых сановников города и другие подобные вещи, так что «и остается всей суммы для бедных пять рублей с полтиною, да и тут в распределении этой суммы еще не все члены согласны между собою, и всякий сует какую-нибудь свою куму».

В этом обществе человек живет без мысли и может умереть от того, что живит нормальное общество и нормального человека, от мысли. Так умер прокурор. Слухи о Чичикове «подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говорится, ни с того, ни с другого, умер».

умер, «тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал…»; у мертвого прокурора «бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал, зачем он умер, или зачем жил, об этом один бог ведает!»

В этом обществе высшее благородное чувство человека, любовь к отечеству – это ложь, прикрывающая грабеж родины; потому Гоголь и говорит гневно о горячих патриотах, «до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями насчет сумм нежно любимого ими отечества».

Все эти и им подобные дикие несоответствия воплощают и в «Мертвых душах» отрицание Гоголем всей государственной практики его эпохи. И это же видно в тех местах, где с неприкрытым гневом говорит он о властях предержащих, например в эпизоде с крестьянами сельца Вшивая Спесь, которые, «соединившись с таковыми же крестьянами сельца Боровки, Задирайлово тож, снесли с лица земли будто бы земскую полицию, в лице заседателя, какого-то Дробяжкина». Причина же этого самосуда была-де «та, что земская полиция, имея кое-какие слабости со стороны сердечной, приглядывался на баб и деревенских девок», да и вообще частые приезды земской полиции «стоят повальной горячки». «Наверное, впрочем, неизвестно, хотя в показаниях крестьяне выразились прямо, что земская полиция был-де блудлив, как кошка…» и т. д. Весь этот эпизод, в котором звучат радищевские темы и ноты, замечателен и тем, что Гоголь говорит о полиции с ненавистью, а о мужичках, убивших полицейского негодяя, с добродушным юмором, тем самым как бы оправдывая их. Заметим тут же и выразительный синтаксис этого иронического изложения – с несогласуемым родом: земская полиция приглядывался, был, достоин… Вспомним аналогичное несогласование в «Шинели»: значительное лицо был… и т. п. И здесь «земская полиция» – как бы не человек, а нечто без рода, нечто гнусное и постыдное в своем сластолюбии, не укладывающееся даже в грамматические нормы речи о человеке.

Общественную реальность, окружающую Гоголя, он отрицает, обнаруживая ее нелепость, ее безумие, ее «фантастичность», абсурдность с точки зрения естественного человеческого взгляда. Сам Гоголь говорит об этом читателю. Когда чиновники, стараясь уразуметь, кто же такой Чичиков, начинают думать, что Чичиков – это не кто иной, как Наполеон, Гоголь пишет: «Может быть, некоторые читатели назовут все это невероятным; автор тоже в угоду им готов бы назвать все это невероятным; но как на беду все именно произошло так, как рассказывается, и тем еще изумительнее, что город был не в глуши, а, напротив, недалеко от обеих столиц». И даже трезвейший Чичиков, от которого все отвернулись, «как полусонный, бродил… по городу, не будучи в состоянии решить, он ли сошел с ума, чиновники ли потеряли голову, во сне ли все это делается или наяву заварилась дурь почище сна».

Абсурдность уклада жизни выражена и в алогизмах самой речи, повествующей о ней. Примеры этих алогизмов стиля (вроде: «почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа») общеизвестны и не раз собирались в литературе о Гоголе.

Примечания

Ред.

Разделы сайта: