Гуковский Г. А.: Реализм Гоголя
Глава III. Петербургские повести. Часть 4

4

Старый художник в «Портрете» открыл своему сыну великую истину: «уже скоро, скоро приблизится то время», когда антихрист пройдет по свету; он уже проявляет себя то там, то здесь; ростовщик Петромихали «был сам антихрист». Все это художник говорил сыну двадцать лет назад. За двадцать лет время «приблизилось», и «антихрист» уже торжествует свои победы в те дни, когда Гоголь пишет свои повести и когда на аукционе силою слова, поведавшего о власти антихриста, эта самая власть уменьшилась.

Художник предупредил сына: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений…» В 1835 году, когда Гоголь печатал «Арабески» (и в их составе «Портрет»), он, конечно, вовсе не верил в антихриста, в бесов и чертей, и его религиозность (всегда ему свойственная) имела тогда только традиционный характер, была привычкой эмоции, усвоенной с детства и не решавшей для него никаких вопросов мировоззрения. Символисты, старавшиеся представить Гоголя в пору создания повестей и «Ревизора» исступленным мистиком и визионером, старавшиеся данные о Гоголе конца его дней, действительно уверовавшем в чертей, распространить на молодого Гоголя, – решительно искажали истину. Поэтому слова об антихристе, показавшем свое лицо в Петромихали – в «Портрете», – вовсе не суть прямое, публицистическое выражение мысли Гоголя как мысли мистического порядка. Религиозный образ здесь обусловлен прежде всего тем, что он возник в мысли и речи монаха, действительно визионера. Но этот монах – не Гоголь. Для Гоголя же образ антихриста – это обобщение, символ таинственного зла, вторгшегося в жизнь людей.

В «Портрете» это зло – деньги, власть золота, капитал. В мир на глазах у поколения Гоголя, – в частности, в русскую жизнь, на глазах этого поколения, – вошло новое зло, ранее не столь дерзновенно и нагло отравлявшее жизнь и не покорявшее ее, – сила денег. Это зло не было столь ощутимо и для самого Гоголя в тихом уголке его Полтавщины, не решало вопросов жизни и смерти ни в быту Гоголей-Яновских, ни при дворе его «благодетеля» Трощинского.

Тем резче бросилось оно в глаза в Петербурге, средоточии роста капитализма в России. Эта сила сводила с ума многих вокруг Гоголя. О новой власти капитала говорила и кричала и общественная жизнь, и литература всей Европы, и газеты, и салонные разговоры, и научные книги. Победа буржуазии после великой ее революции конца XVIII века была явна, а после революции 1830 года стала вопиюще и нагло откровенной. Денежный мешок засел в парламенте в Париже – как и в королевском дворце. Он купил себе политическое первородство во всей Западной Европе и подбирался к тому же в России. Он совратил, соблазнил, подкупил и просто купил искусство, начавшее усердно служить ему и в театре Скриба, и в журналистике Жанена или Сенковского, и в живописи, подобной той, которая поглотила дарование Черткова.

– Полевой, да и Марлинский (в статье о романе Полевого). Торжество буржуа, власть золота вызывали проклятия, возмущение, разоблачения могучих умов и передовых мыслителей и у нас и на Западе. Бальзак и Стендаль раскрывали психологические механизмы губительной силы золотого зла. Сен-симонисты громили его публично, печатно, истово – и во многом убедительно, несмотря на путаницу и непоследовательность их теорий.

С реакционных помещичьих позиций, а все же кое в чем метко, обрушивались на зло проникновения капитализма в Россию Шевырев и его друзья и примыкавший к ним, хоть и стоявший на более передовых позициях, Баратынский.

Ясно, отчетливо и глубоко поставил эту проблему Пушкин. Он писал и о политике капитализма в Англии и о язве денежной лихорадки, о безумии страсти к накоплению. Он писал о золоте и капитале много. Эта тема явно преследовала его, выдвигаемая перед ним на каждом шагу картинами, новыми явлениями жизни России. И именно потому, что эта тема стала одной из важнейших в понимании исторической судьбы России, Пушкин с интересом и глубоким несочувствием рассматривает и бездушный механизм буржуазной демократии в Америке и в то же время вглядывается и вдумывается в чартистское движение в Англии. Все это занимало Пушкина как раз в те годы, когда он встречался с Гоголем и когда Гоголь писал «Портрет». Почти тогда же Пушкин писал «Пиковую даму» и печатал «Скупого рыцаря» – в той же книжке «Современника», где помещена «Коляска» Гоголя и его же статья «О движении журнальной литературы», направленная против Сенковского.

Гоголь был окружен в эти годы впечатлениями, мыслями и разговорами о капитализме. Не может быть никакого сомнения в том, что разговоры с Пушкиным, столь важные для умственного роста Гоголя, имели содержанием и эту тему, столь волновавшую Пушкина. Гоголь читал в порядке своих исторических занятий буржуазных историков-социологов. Интерес к позиции и деятельности москвичей, которые в 1835 году начали издавать «Московский наблюдатель», вел его к тем же проблемам, стоящим в центре их внимания. Все это отслаивалось на впечатлениях русской действительности, остро воспринимавшихся Гоголем.

Поэтому тема «Портрета» как социальная тема могла быть и была вполне осознана: дьявольское наваждение, обуревавшее современное Гоголю человечество, – это власть денег– второе зло, добавившееся к первому, уже давнему злу неравенства, перегородок между людьми, злу, выразившему себя явственно во власти чина. Критики Гоголя уже указывали на то, что, в частности, в петербургских повестях Гоголь обвиняет общество в этих двух пороках: чин и золото являются орудием зла.[93] В сущности, это было исторически меткое двойное обвинение: власть чина была выражением сословной и бюрократически-полицейской структуры Российской империи, была как бы воплощением ее политического облика; власть денег была выражением вторгавшихся в ее жизнь социальных явлений. И иерархия званий феодализма в его бюрократически-абсолютистском обличии и разврат идущего в Россию капитализма отталкивают Гоголя.

«Портрете» образом, воплощающим зло капитала, раскрывающим гибель человека, продавшего душу бесу богатства, является образ Черткова. Подобно тому как соблазн денег сводит с ума Германна, делает из аккуратного и умеренного инженера хищника, соблазнителя, убийцу и наконец окончательно разрушает его душу, – соблазн денег делает из простодушного и преданного идеалу художника изверга, подлеца, продажного торгаша искусством и в конце концов безумца и убийцу творческих созданий. Гоголь выписывает самый ход совращения души видением золота, заразой накопления: вот «изображение старика отделилось от полотна и с выражением беспокойства пересчитывало кучи денег, золото сыпалось из его рук… Глаза Черткова горели: казалось, его чувства узнали в золоте ту неизъяснимую прелесть, которая дотоле ему не была понятна. Старик его манил пальцем и показывал ему целую гору червонцев. Чертков судорожно протянул руку и проснулся». И через несколько страниц: «… все чувства и порывы его обратились к золоту. Золото сделалось его страстью, идеалом, страхом, наслаждением, целию… И как всякой, которому достается этот страшный дар, он начал становиться скучным, недоступным ко всему и равнодушным ко всему». Любопытно, что Гоголь не только отнимает у продавшего душу золоту Черткова вдохновение, талант; он заставляет его усвоить мировоззрение и «идеалы» николаевского бюрократического благолепия: Чертков стал «верить, что все в свете обыкновенно и просто, что откровения свыше в мире не существует и все необходимо должно быть подведено под строгий порядок аккуратности и однообразия».

В первой части повести, в истории Черткова, показан отдельный пример губительной власти денег, как бы реализовано образное выражение «продал ». Во второй части – эта же тема дана в символических обобщениях; ей придано расширительное толкование. «Но богатство имеет такую странную силу, что ему верят, как государственной ассигнации. Оно, не показываясь, может невидимо двигать всеми, как раболепными слугами» (здесь – перекличка с монологом пушкинского Скупого Рыцаря). И – в конце повести – слова монаха-художника об «ужасном могуществе беса».

Власть денег губит искусство, отравляет жизнь, развращает человека. Власть чина унижает человека, делает из «маленького» человека животное, из «большого» человека – зверя, из обоих – пошляков и пародию на человека; об этом мы узнаем и в «Записках сумасшедшего» и в «Носе». Иерархия званий и имуществ – две основы современной Гоголю жизни – делит общество, дробит его единство, и в Коломне – особая жизнь, непохожая на жизнь Невского проспекта: «Здесь ничто не похоже на столицу, но вместе с этим не похоже и на провинциальный городок, потому что раздробленность многосторонней, и, если можно сказать, цивилизированной жизни …»

То же – в «Невском проспекте»; Пискарев – во сне – попадает на бал: «Необыкновенная пестрота лиц привела его в совершенное замешательство; ему казалось, что какой-то демон искрошил весь мир на множество разных кусков и все эти куски без смысла, без толку смешал вместе» (в первой рукописной редакции – еще резче: «ужасная пестрота привела его в страшное искромсал весь мир»).

Это – как бы формула дурного общества по Гоголю. «Цивилизация», если можно так назвать ее, несет раздробленность; это – одна из мыслей, пронизывающих все творчество Гоголя. Он же хочет противостать этой раздробленности; он – проповедник слитного и простого единства народной общины; он жаждет гармонического уклада жизни, понятого как простое единообразие ее. Отсюда и стремление Гоголя, как художника, противопоставить пестрой картине действительности, отраженной в современной ему литературе, величественное, спокойное, гармоническое единство взгляда, единство простейших очертаний целостного восприятия мира, общества и человека. Это приведет его к грандиозному замыслу «Мертвых душ», картины, разом охватывающей всю Русь, к замыслу создания нового эпоса, наконец, уже в патологическом искажении, и к прославлению «Одиссеи» как возрождения гармонического единства жизнеощущения ради назидания сорвавшейся в раздробленность современности.

«Цивилизация», отрицаемая Гоголем, – это искусственная жизнь городов, столиц, делящая людей и тем самым порождающая ложные, искусственные, неврастенические страсти, исказившие облик здорового, могучего и спокойного человека-героя, облик народа (Остап Бульбенко). Отсюда лихорадочность рассказа о Черткове и бешенство страстей, снедающих его. Отсюда и дикая лихорадка страсти, нервозность, искажающая облик жизни в рассказе о Пискареве в «Невском проспекте». В этой истории гибели скромного мечтателя преобладает ночное освещение – тогда как история Тараса почти вся освещена ярким солнцем (гибель, совращение Андрия городом врагов даны в ночной тьме); это – призрачное, искусственное освещение ночного города, создающее лживую картину мира и как бы выражающее злые и ложные страсти злого и ложного общества. Вечером, во тьме, при фонарях, на Невском проспекте воцаряются эти страсти. «В это время чувствуется какая-то цель, или, лучше, . Что-то чрезвычайно безотчетное, шаги всех ускоряются и становятся вообще очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста…» и т. д.

Причины всего странного, дикого, что изображено в «Невском проспекте», – нимало не «потусторонние». Гоголь озабочен тем, чтобы устранить понимание его изображений как игры фантазии или «свободного» полета духа. Ничего сверхъестественного нет и в существе того, о чем рассказано в «Портрете», и это утверждает не кто иной, как визионер и фантаст монах-художник в самой этой повести; он говорит, что «в мире нашем все устроено всемогущим так, что совершается все в естественном порядке». И в «Невском проспекте» сущность той трагедии, как и того фарса, которые мы видим в судьбах Пискарева и Пирогова, – не игра контрастов, и сущность безумия Пискарева – не фантастическое его воображение; все это – ложь и безумие «цивилизации» Невского проспекта. Поэтому история двух друзей обрамлена речью о Невском проспекте, и с начала повести тема ее повернута остро социально, раскрыта социальными определениями и контрастами людей, появляющихся в разные часы на Невском проспекте, – от мастеровых до аристократства, являющего картину усов, бакенбард и рукавов, но не людей.

Так же, но короче и еще острее, раскрыт смысл изображенного в повести – в ее концовке, где автор опять возвращается к Невскому проспекту; и смысл этот, – точнее – основание происходящих на петербургских улицах диких явлений, – в той же системе непонятных нормальному разуму нормального человека делениях и неравенствах людей. «Дивно устроен свет наш!.. Все происходит наоборот тем, что пощелкивает языком, когда мимо его проводят рысака. Тот имеет отличного повара, но, к сожалению, такой маленький рот, что больше двух кусочков никак не может пропустить, другой имеет рот величиною в арку Главного штаба, но, увы, должен довольствоваться каким-нибудь немецким обедом из картофеля. Как странно играет нами судьба наша!»

Все происходит наоборот в этом обществе, и потому Гоголь так и воплощает сущность этого общества – и у него нормальные безумны, а сумасшедший богат душевными силами, носы блаженствуют, окруженные почетом и богатством, а человек опозорен и унижен, искусство становится подлым ремеслом, а ремесло приносит славу и уважение, пошлость блаженствует, а благородство гибнет в муках (это и есть тема «Невского проспекта»), и вое прекрасное, благородное гибнет, и все почему-то считают это естественным. Здесь все лживо, искусственно, неестественно, в современном городе, в современной «цивилизации», – и потому: «О, не верьте этому Невскому проспекту!.. Все обман, все мечта, все не то, чем кажется!» Здесь все – фикция, за всеми иллюзиями ценностей – пустота. Люди щеголяют тем, чего у них нет, даже внешнее в них лживо. «Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? – Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка».

Искусство, творчество – их нет в «цивилизованной» жизни; кто думает о них? «Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? – Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой». Любовь, верность, ревность – они исчезли, их тоже нет, и вместо них – повторение новостей, вычитанных из «Северной пчелы» и т. д.: «… все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».

– в истории Пискарева и Пирогова. В этом отношении «Невский проспект» построен так же, как «Портрет», – в двух видах раскрытия той же темы: особо – в частном отдельном случае одного человека, и затем в огромном обобщении, влекущем символические фигуры антихриста или «самого демона». Это построение проясняет и самое своеобразие фантастики или гротеска петербургских повестей. В романтической литературе фантастика – это принцип восприятия и истолкования мира, это и метод изображения действительности; у Гоголя же фантастика стала объектом изображения, характеристикой и сущностью самой действительности. Я не верю в разум рационализма и вообще объективного мировоззрения, – говорил романтик, – и, изображая мир, я хочу изобразить его в моем видении, в поэтической фантазии, овладевающей миром. Я-то верю в разум и в объективность, в устойчивость истины, – говорил Гоголь, – но, увы, общество потеряло руководство разумом, в нем – все лжет, все обман, все наоборот, и я должен изобразить его во всей его противоразумной и противоестественной сути. Так фантастическое из метода литературы стало характеристикой объекта ее. То же произошло с романтическим, с романтизмом. Из метода он стал темой.

Герой «Невского проспекта», Пискарев, – романтик; и профессия у него свойственная романтическим героям; он – художник, подобно героям повестей Полевого, Тимофеева и др. Он – мечтатель. Мир представляется ему одетым в грезы, в обаятельные идеалы. Субъективизм как бы поглощает его. Его эмоциональное отношение к явлениям, окружающим его, настолько сильно, так сосредоточено в его одинокой и замкнутой душе, что оно заслоняет для него реальный облик вещей. Объективный мир деформирован иллюзиями его восприятия. Все в его сознании – либо ад, либо рай. Но таков именно Пискарев, а никак не сам Гоголь. У романтика-писателя его герой-мечтатель сливается (в глазах читателя) с образом автора или, во всяком случае, должен соотноситься с идеей автора как его, авторская, внутренняя сущность, как образ души автора, его стремлений и мечты. С этим связано и то, что такой герой – сам идеален; он – выше «толпы», выше обыкновенных людей; он весь – вдохновение. У Гоголя все иначе.

В «Невском проспекте» автор – нимало не романтик, и Пискарев никак не совпадает с автором, хотя, как мы увидим далее, автор и Пискарев в ряде мест повести внешне как бы сливаются. Вся повесть, весь сюжет ее призваны как раз не превознести романтику Пискарева, а разоблачить ее, как, увы, иллюзию, благородную, но бессмысленную.

был таким же, и ему до́роги заблуждения романтизма Пискарева, подобно тому как автору «Евгения Онегина» милы наивные увлечения романтизма Ленского, которым и он некогда отдал дань. Но увлечения Ленского – ребяческие иллюзии, а мечты Пискарева – заблуждения. Пискарев – жертва общества, пропитанного обманом, ложью. Он верит в высокое, а это высокое здесь – ложь. Гоголь тоже верит в высокое, но во имя этого высокого он и видит сам и другим показывает, что окружает его не высокое, а низменное. Пискарев не видит подлости там, где она есть, и в этом его ошибка, мало того – его вина, так как его иллюзии оправдывают зло, а зло платит ему тем, что губит его же.

– продажное, пошлое и грубое существо. Любовь здесь – разврат. Веселье здесь – наглый кутеж. А Пискарев все хочет видеть в свете идеалов; он не хочет признать ужасной правды. Он движется путем обычного романтического сюжета о падшем ангеле, – он, но не Гоголь. В его глазах героиня его истории, даже тогда, когда он узнал о ее профессии, – это Аббадонна, это существо, душа коего чиста, хотя земной мир запятнал ее плоть. Но Гоголь видит вещи иначе. Он-то видит, что и душа этой женщины оподлилась. Это Пискарев восторженно и наивно мечтает о том, как «она изъявит чистое раскаяние», и как они поженятся, и как они станут трудиться. А Гоголь знает цену этих одновременно трагических и смешных мечтаний. Гоголь тоже взывал к людям, раскрывая им в самой глубине их опошлевших душ родники высокого; поэтому он любит Пискарева. Но Гоголь стремится увидеть и показать всю бездну зла, в которой барахтается человек, хочет развеять все иллюзии – и только тем обновить человека, так как он думает, что обольщение этими иллюзиями лишь укрепляет зло.

Все, что обольщает Пискарева, автор видит в истинном свете. Все, овеянное для Пискарева обаянием романтического идеала, для автора содержит черты гнусного социального и нравственного разврата. Это относится не только к романтической пери (для Пискарева), на самом деле оказывающейся проституткой. Вот Пискарев – во сне – в великолепном бальном зале. Для него все здесь дивно, поэтично, восхитительно, и так ведет рассказ Гоголь в начале этого эпизода: «Воздушная лестница с блестящими перилами, надушенная ароматами, неслась вверх» (заметим и это «неслась вверх», стремительное, как весь ритм повести, и поэтическое, и устремленное «ввысь»). Пискарев – в замешательстве перед всем этим величием. Но автор-то, постепенно выказывающий свое – ироничен, он полон злого сарказма: «… к тому же молодые люди в черных фраках были исполнены такого благородства, с таким достоинством говорили и молчали, так не умели сказать ничего лишнего, так величаво шутили, так почтительно улыбались, такие превосходные носили бакенбарды [те же бакенбарды, гулявшие по Невскому днем!], так искусно умели показывать отличные руки, поправляя галстух, дамы так были воздушны, так погружены в совершенное самодовольство и упоение, так очаровательно потупляли глаза, что…» – автор не договаривает, ибо все ясно и без того.

Все обман в этом мире лжи, говорит автор повести. И иллюзии романтика – тоже обман и ложь. Эти иллюзии – не противостояние миру, их окружающему, как думали романтики, а порождение этого мира: это показывает Гоголь. Здоровое сознание человека и народа трезво и открыто видит мир. Тарас Бульба и сын его Остап – не романтики, не мечтатели, и мир для них прочно стоит на ногах (Андрий уже затронут романтическими увлечениями). А вот Пискарев – дитя того же города, что и пошляк Пирогов, – весь опутан опьянением мечтаний, и его восприятие мира пронизано обманом, оно – больное«дыхание занялось в его груди, все в нем обратилось в неопределенный трепет, все чувства его горели, и все перед ним окинулось каким-то туманом. Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз…» и т. д. Поэтому Пискарев уходит из жизни действительной в мир снов, опиума, безумия. Тема столкновения мечты и действительности, типическая тема романтизма, разрешена здесь решительно иначе, чем у романтиков. Гоголь показал самое мечту как проявление действительности, само бегство из действительности как болезненное явление этой же действительности. Гордый своим отщепенством романтизм был низвергнут им в ту самую тину общественной пошлости, которой он так чурался, и романтические иллюзии были разоблачены как благородный вариант того самого обмана, сокрытия и затуманивания правды, того ослепления людей, с которыми должен бороться писатель.

«Пиковой даме»: пошлость торжествует, Германн гибнет. Но сильный духом Германн – это воплощение того же зла, которое мелочно и противно в благополучии Лизаветы Ивановны, успокоившейся с получением денег графини. Пискарев гибнет, но он – глубокий и трагический носитель того же зла ослепления людей, которое на другом полюсе рождает веселье Пирогова. Романтизм и есть самая лучшая, самая невинная из форм ослепления людей – самоослепление; и все же он – ложь, и мечты Пискарева неизбежно разбиваются действительностью. Романтик полагал, что и в самой гибели своей он торжествует над действительностью. У Гоголя романтик гибнет побежденный.

Существенно и то, что самая характеристика Пискарева у Гоголя решительно противостоит характеристикам героев-романтиков в романтической литературе. У любого романтика, у Полевого, В. Одоевского, в поэзии Жуковского или Веневитинова, у Гюго или, раньше, Шатобриана и др., романтик – фигура пламенная, возвышенная, изъятая из «низкого» быта, вознесенная над ним; романтик – художник или поэт, вдохновенный, как бы «надчеловек», коему открыты божественные тайны, коего терзают нездешние порывания; или же романтик вообще изымался из «нормального» быта и представал в виде небывалого рыцаря или корсара и т. п., снедаемого ужасающей бурей страстей, кричащего, или стенающего, или мечущегося не как обычные люди.

Совсем иначе дан романтик Пискарев у Гоголя. Он именно погружен в обыденнейший быт и не отличается от обыкновеннейших сереньких средних обитателей Петербурга. Его характеристика дана не в противостоянии обычному, а в обобщенной характеристике многих, среди которых он – рядовой средний случай. Он – петербургский художник, каких много. «Эти художники вовсе не похожи на художников итальянских, гордых, горячих, как Италия и ее небо», то есть на художников – героев романтических повестей; «напротив того, это большею частию добрый, кроткий народ, застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе небрегущий об излишнем. Он вечно зазовет к себе какую-нибудь нищую старуху и заставит ее просидеть битых часов шесть, с тем чтобы перевести на полотно ее жалкую, бесчувственную мину…» и т. д. в том же духе: «Они вообще очень робки; звезда и толстый эполет приводят их в такое замешательство, что они невольно понижают цену своих произведений…»; «Он никогда не глядит вам прямо в глаза; если же глядит, то как-то мутно, неопределенно; он не вонзает в вас ястребиного взора наблюдателя или соколиного взгляда кавалерийского офицера…» Заметим, как здесь нарочито и пародийно этот собирательный художник противопоставлен романтическому штампу (ястребиный взор и соколиный взгляд), а сами эти штампы разоблачены отнесением их к офицеру – видимо, вроде поручика Пирогова. «К такому роду принадлежал описанный нами молодой человек, художник Пискарев, застенчивый, робкий, но в душе своей носивший искры чувства, готовые при удобном случае превратиться в пламя». Как видим, этот портрет весьма мало похож на романтический образ.

Выразительна и фамилия гоголевского героя. Это не Киприяно В. Одоевского («Импровизатор») или его же Границкий и Радецкий («Княжна Мими» и «Княжна Зизи»); не Белозор, или князь Гремин, или Правин, или Границын Марлинского; не всевозможные Ипполиты, Владимиры и т. п. романтических повестей, а – фамилия обыденнейшая и нимало не поэтическая. Первоначально Гоголь назвал своего героя Палитриным; это была «значащая» – по признаку профессии – фамилия, по образцу сотен имен персонажей комедий тех времен, вроде капитана Брустверова («Ссора»), библиотекаря Инквартуса («Пустодомы») у Шаховского, офицера Стрельского и лекаря Клиникуса («Карантин»), сержанта Огнева («Царское слово») у Хмельницкого и т. п. (такие имена встречались, наряду с произведенными от нравственных качеств героев, и в нравоописательной прозе и в баснях).

Уже имя Палитрин далеко уводило от романтических идеалов; но оно вело в другую сторону, тоже нежелательно-привычную. Пискарев – это было имя не «значащее», но значительное именно своей обыденной незначительностью. Заметим, что еще у Пушкина герой-романтик – непременно либо Владимир Ленский, либо Сильвио, и даже фамилия Германн – на полупути от романтически-эффектной экзотики к социально-исторической точности.

– путь превращения романтизма из метода писателя в его тему, в объект изображения и толкования – и в «Евгении Онегине», реалистическом романе, где все главные герои так или иначе прикосновенны к романтизму (и Онегин, и Татьяна, и особенно Ленский), и в «Пиковой даме». После Гоголя реалистический роман о романтике написал Лермонтов. Вслед за ним тема романтика и романтизма стала одной из устойчивых в реалистической литературе, боровшейся с наследием романтизма, – и у Гончарова от «Обыкновенной истории» до «Фрегата Паллады» и «Обрыва» с Райским, и у Авдеева с его Тамариным, и у Тургенева с целой вереницей его романтиков, в числе коих и Рудин, и Павел Кирсанов, и многие другие, и даже у Льва Толстого с темой Николеньки Болконского. То же было и на Западе, отчасти у Бальзака и особенно у Флобера с его темой «боваризма».

Заметим при этом, что в русской реалистической литературе, ближайшей к Гоголю, романтизм является не просто темой, а именно объектом развенчивания, причем оно производится чаще всего тем же способом, что у Гоголя, а именно путем столкновения романтических мечтаний с реальностью жизни, путем проверки представлений и штампов романтизма действительностью. Это были идеи Гоголя и Белинского, и в литературной школе Гоголя и Белинского они стали программными. Достаточно просмотреть хотя бы «Современник» краткого периода участия в нем Белинского, и мы встретим целую серию повестей на тему о том, как жизнь смеется над иллюзиями романтиков и т. п. Первый том «Современника» 1847 года открывается программною повестью И. И. Панаева «Родственники», как известно, давшею материал и для Рудина. Здесь романтизм разоблачается во всех его разновидностях – и романтизм философически-идеальный, и романтизм рефлектирующий, и романтизм байронически-скептический, барский; каждый из видов романтизма представлен особым героем, и все они развенчаны. При этом сильно досталось и Лермонтову: его стихи, «Думу» и другие, прямо пародирует в своих ламентациях герой, предсказывающий Рудина.

Во втором томе журнала помещена «Обыкновенная история» – роман о гибели иллюзий романтика, а в третьем томе повесть П. В. Анненкова «Кирюша» – разоблачение духовного ничтожества рефлектирующего героя с раздвоенной душой и усиленными страстями. В четвертом томе – рассказ А. Д. Галахова «Превращение» (подпись «Сто один»), в котором изображена идеальная романтическая девушка; ее выдают замуж за немолодого чиновника, пошляка и негодяя, – но конец этой драмы неожиданный: романтизм героини разлетается, и она сама превращается в пошлейшее существо (как бы гончаровская тема). Или – в восьмом томе за 1848 год – рассказ А. Я. Панаевой (Н. Станицкий) «Неосторожное слово»: пылкий романтический юноша с горящими глазами, – и вот через двадцать пять лет он даже не узнал бывшей героини своей возвышенной любви; он стал толстяком-помещиком, он – «невежа», он играет в карты и «дрожит за каждую копейку». Или в десятом томе в тот же год – повесть П. В. Анненкова (А. А-в) «Она погибнет!»; в этой живой, остроумной повести выведен чинуша и романтик вместе; он постоянно разводит разговоры о потустороннем, о душах, являющихся живым, о духе, «пробежавшем невидимыми пальцами по арфе» и тем давшем о себе знать любимому на земле, и т. п. – в духе Жуковского и, пожалуй, в духе «Черной женщины» Греча. И вот романтизм этого мистического чинуши шлепается в лужу, разоблачается в своей фальши и пошлости.

– ученики Гоголя, и повести, развенчивающие романтиков, – наследие Гоголя. Стало быть, реальный ход событий в передовой русской литературе 1840-х годов подтверждает, что Гоголь дал толчок борьбе с романтизмом, разоблачению его, – и именно в произведениях, изображающих романтиков.

Таким образом, в частности, «Невский проспект», повесть, сосредоточившая данные мотивы, оказывается существенным фактом борьбы с романтизмом. И сам Гоголь как бы указал на это прямо пародийными фамилиями своих комических, тупых и хамоватых немцев в этой повести. «Перед ним сидел Шиллер, не тот Шиллер, который написал «Вильгельма Телля» и «Историю Тридцатилетней войны», но Шиллер, жестяных дел мастер в улице. Возле Шиллера стоял Гофман, не писатель Гофман, но довольно хороший сапожник… Шиллер был пьян… » и т. д.

«поэтической» Германией, превознесенной в знаменитой книге де Сталь, якобы страной вдохновения, тихих семейственных добродетелей, страной, населенной мечтающими студентами, бурными свободолюбивыми юношами, философами и музыкантами. «Из Германии туманной» вывез Ленский «учености плоды: вольнолюбивые мечты, дух пылкий и довольно странный, всегда восторженную речь и кудри черные до плеч». Германию представляли себе как страну романтизма и романтиков, и романтические повествователи вели читателя туда – и в повестях Одоевского о Бахе и Бетховене и в романе Полевого «Аббадонна» (1834). И русские немцы представлялись часто в идеализованном виде, именно не «знать», не высшая бюрократия, а скромные бедные «василеостровские» немцы – вплоть до «Поездки в Германию» Греча (1836), до «Истории двух галош» Соллогуба (1839) или «Колбасников и бородачей» Даля (1844).

У Гоголя опять все иначе. Шиллер и Гофман – это только книги, только для мечтателей. А на самом деле, в жизни, разбивающей иллюзии, «известный» Шиллер – вовсе не тот, создатель вольнолюбивых и прочих мечтаний, а пошлое животное, мещанин, пьяный и наглый, презирающий Россию и русский народ, воплощение ограниченности, мещанской тупости – и только: «Впрочем, слова Шиллера заключались вот в чем: «Я не хочу, мне не нужен нос! – говорил он, размахивая руками, – у меня на один нос выходит три фунта табаку в месяц…»

Примечания

(93) См. упомянутую выше статью Л. П. Гроссмана.