Гиппиус В. В.: Творческий путь Гоголя
"Выбранные места из переписки с друзьями"

«Выбранные места из переписки с друзьями»

1

Замысел «Выбранных мест из переписки с друзьями» связан с подлинными письмами Гоголя, поскольку самые письма его последнего периода имели характер не только документов его личной жизни, но и полемических или дидактических произведений. В письмах Гоголя намечались идеологические и психологические формулы, ставшие центральными в «Выбранных местах», жанровые разновидности писем-статей и вся характерная для позднего Гоголя система стиля (своеобразное сочетание народного просторечия с библейской архаикой). Но «Выбранные места» отнюдь не были воспроизведением подлинной переписки Гоголя. Случаи переработки для этой книги действительных писем Гоголя немногочисленны; более часты случаи, когда Гоголь обращается к определенному адресату из числа своих ближних, строя письмо-статью по мотивам их прежней переписки и вообще их прежнего общения; адресаты иногда названы полностью (письма к Жуковскому и Языкову, Шевыреву и Виельгорскому), иногда обозначены инициалами, иногда (например, в «Четырех письмах по поводу „Мертвых душ“») не обозначены вовсе, хотя и могут быть угаданы. Есть письма, несомненно обращенные к воображаемым адресатам,— таковы письма, адресованные Л., М., Б. Н. Б...му). Завершается книга двумя статьями, которые и не выданы за письма (статья о русской поэзии и «Светлое воскресенье»); «Завещание», предпосланное книге, обращено ко всем читателям «Выбранных мест».

«Выбранные места» задуманы в двойном плане — исповеди и проповеди. Но ни одно из этих заданий не было доведено до конца. «Крутой поворот» в сознании Гоголя связан был с религиозными иллюзиями, и в подлинных письмах к некоторым личным друзьям (А. О. Смирновой, А. М. Виельгорской) Гоголь брал на себя роль учителя религии. Выступая с книгой, он от этой роли уклонился. Он ограничился ролью учителя нравственности, правда включавшей в себе и социологию, и политику, и эстетику; и лишь намеками дал понять о своих личных переживаниях. Но эти переживания ближе отражены в немногих лирически возбужденных и близких к отчаянию страницах, чем в страницах самоуверенно дидактических.

«системы» Гоголя было низведение общественных проблем до этических, постановка «на голову» проблемы общественного переустройства, как зависящей будто бы от личного самоусовершенствования. В статье «Что такое губернаторша» это высказано так: «Безделицу позабыли! Позабыли все, что пути и дороги к этому светлому будущему сокрыты именно в этом темном и запутанном ... Введите же ... меня в познание настоящего. Не смущайтесь мерзостями и подавайте мне всякую мерзость!.. с тех ... пор, как стал я побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом; передо мною стали обнаруживаться исходы, средства и пути» (VIII, 320). Прежнее обличение «мерзостей» сменяется теперь их переоценкой.

Недавний обличитель всероссийского взяточничества теперь доискивается причин этого явления и находит его в расточительности жен. Этот частный случай обобщается: виноватыми всегда оказываются окружающие, — но как отдельные личности; виноваты «хорошие» тем, что оттолкнули «подлых»: «может быть, иной совсем был не рожден бесчестным человеком... » («Светлое воскресенье»; VIII, 413). Словом, «нет в мире виноватых», потому что нет и правых: все равно виноваты, так как не борются со злом. «На битву мы сюда призваны» (VIII, 368) — восклицает Гоголь, но «битва» представляется ему, как впоследствии Л. Толстому, делом воздействия на каждого отдельного человека. Он рисует наивно фантастические картины искоренения социальных бедствий одной только силой морального воздействия. Стоит сказать «честному, но близорукому богачу», что его богатство соблазняет других, и «дыбом поднимется у него волос» (VIII, 306). Стоит объяснить модницам, что «взятки берут из-за них, — и им не пойдет на ум какая-нибудь шляпка или модное платье» (VIII, 307).

Нужно «в уроде» почувствовать «идеал того, чего карикатурой стал урод» («Что такое губернаторша»; VIII, 317). Все должны взяться за дело всеобщего исправления. Женщина должна исправить мужа, помещик — крестьянина, начальник — подчиненных, писатель — читателей. Эта работа должна принести плоды, потому что в каждом «уроде» есть скрытое или искаженное добро. Человеческие характеры в сознании Гоголя расчленяются теперь на отдельные «свойства» — живые психологические единства подменяются суммой абстрактных качеств — добрых или дурных («мерзостей»; VIII, 320). По отношению к каждой «мерзости» ищется доброе начало, которое в ней искажено, и в этом корень этических, социологических и политических воззрений Гоголя последних лет.

Так, честолюбие в одном из писем Гоголя названо полезным подстрекающим «орудием», которое только «огадил человек» (VIII, 225). Страсть к наживе со всеми ее последствиями — плутовством, скряжничеством — Гоголь тоже готов возвести к прекрасному источнику: энергии, предприимчивости, любви к разумному домостроению. Эти качества играют большую роль в той утопической картине исправленного мира уродов, которая рисовалась воображению Гоголя. Возрождение Чичикова задумано, вероятно, в этом плане: на это есть намек уже в первом томе поэмы («И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него» и т. д.; VI, 242). Эти моралистические надежды связаны с славянофильскими идеями: русский человек по своим природным свойствам в особенности доступен моральным воздействиям, а стало быть, и возрождению.

В «Мертвых душах» звучала абстрактно-романтическая (но именно потому не имевшая реакционного характера) мечта о богатыре«Здесь ли не быть богатырю» (VI, 221) и т. д. В «Выбранных местах» эта мечта оборачивается реакционной дидактикой: «В России теперь на каждом шагу можно сделаться богатырем. Всякое званье и место требует богатырства. Каждый из нас опозорил до того святыню своего званья и места..., что нужно богатырских сил на то, чтобы вознести их на законную высоту» (VIII, 292; курсив мой, — В. Г.). Богатырь в этом новом понимании должен не затмить собою уродов, а сам возникнуть из мира уродов в бюрократическом департаменте или даже в домашнем быту. В статье, самое заглавие которой является целой программой: «Чем может быть жена для мужа в простом, домашнем быту при нынешнем порядке вещей в России», — развивается мысль о связи домашнего хозяйства с душевным хозяйством. Новый, уже не сказочный, а будничный богатырь должен быть идеализированным хозяином. Еще не зная старинного русского «Домостроя», Гоголь создает свой «домострой», давая ряд детальнейших — до курьеза — рецептов, как регламентировать домашнюю жизнь [сюда относится и знаменитый совет делить деньги на семь куч и «обрезывать себя в расходах по каждой куче» (VIII, 339), добиваясь остатка для бедных].

«Богатые, прежде всего, помните, что вы владеете страшным даром. Вспомните евангельское правило о том, как опасны богатства и как трудно спасение для богатого. Но вам даны богатства, вы не имеете права от них отказаться, вы должны помнить, что вы управители у бога» (IX, 562). В книгу свою — в статью «Русский помещик» — Гоголь включил другое обоснование богатства: там оно изображается наградой за благочестие: «в которую деревню заглянула только христианская жизнь, там мужики лопатами гребут серебро» (VIII, 324).

Этот мотив, как и все содержание «Русского помещика», представляет собою следующую ступень системы, где реакционный смысл не обнажается окончательно. Идеализация хозяйства и богатства переходит уже непосредственно в идеализацию помещичьего рабовладельческого хозяйства. По-прежнему всё строится на основе моралистической дидактики. Помещик должен быть центром, откуда исходит личное влияние; каждый помещик может возродить к лучшей жизни крестьян. Но эта дидактика на религиозной основе не только мирится с классовой эксплуатацией, но и опирается на принцип эксплуатации. «Русскому помещику» дается наставление, которое не могло не возмутить не только демократов, но и либералов: «скажи им..., что потому ты заставляешь их трудиться, что богом повелено человеку трудом и потом снискивать себе хлеб» (VIII, 322; курсив мой, — В. Г.«Трутне» Безрассуда, который был уверен, «что точно о крестьянах сказано: в поте лица твоего снеси хлеб твой». 116

В этом же письме заключались возмутившие Белинского оговорки по вопросу о народной грамотности, а также цитированный им образчик разговора помещика с мужиком; «Ах, ты, невымытое рыло» (VIII, 323) и т. п. «Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича, — писал Белинский, — подслушали Вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые, и без того, потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей?». 117 Ни в одном письме книги не обнаруживалось так наглядно то отступничество Гоголя, о котором говорил Герцен; такой тон речи о русском народе невозможно было примирить с образом автора «Мертвых душ»

Гоголь заставляет помещика заботиться о «душевном хозяйстве» своих подданных и лично и через «своего» священника: помещик должен был явиться как бы высшей местной духовной властью. Намек на подобное сотрудничество помещика и священника делал еще Карамзин в своей реакционной идиллии «Письмо сельского жителя». Не случайно появляется в «Выбранных местах» письмо о Карамзине, а в «Авторской исповеди» упоминание его имени. Гоголь, по существу, возвращается к сентиментально-реакционным мечтам о реставрации патриархальных отношений. Помещику он прямо дает заповедь: «будь патриархом» (VIII, 324); патриархальный помещик должен быть наставником, проповедником, судьей («Сельский суд и расправа»). На тех же патриархальных основах хочет он построить и государственную жизнь.

Идеальным помещикам в реакционной утопии Гоголя соответствуют идеальные чиновники, которые служат для спасения своей души и своей земли. «На корабле своей должности и службы должен теперь всяк из нас выноситься из омута... » («Страхи и ужасы России»; VIII, 344). Но утопическое «небесное государство» мыслится в готовых бюрократических формах; Гоголь и их мечтает не переделать, а преобразить изнутри; он даже изумляется «организму управления губерний» и «мудрости учредителей» (VIII, 357). Воображению Гоголя рисовались при этом, конечно, не реальные губернии, а фантастический патриархальный строй, где все дворяне — друзья между собой, предводитель имеет на них «влияние нравственное», губернатор пресекает злоупотребления, а прокурор — «отдельное лицо, от всех независимое», вступается за правду, когда «за самим губернатором могут завестись грехи» («Занимающему важное место»; VIII, 355—356). Одновременно идеальная губернаторша в союзе со священниками исправляет нравы всех сословий, действуя убеждениями и личным примером. Во главе всей этой иерархии стоит идеальный генерал-губернатор, который вводит всякую должность в ее законные границы. Он внушает дворянам, что они должны взглянуть на крестьян, «как отцы на детей своих», воспитать их, сделать «образцом этого сословия для всей Европы», так как Европа будто бы тоже задумывается «над древним патриархальным бытом, которого стихии исчезнули повсюду, кроме России». Побуждая помещиков быть патриархами, он и сам должен быть патриархом: «патриархальностью жизни своей... вывести вон моду с ее пустыми этикетками» (VIII, 362, 364), восстановить русские обычаи и т. п. Бюрократическая утопия Гоголя опять близка к Карамзину, к его «Записке о древней и новой России», к ее мыслям, что «искусство избирать людей ... есть первое для государя российского» и что пятьдесят «умных, добросовестных» губернаторов сделают все. 118 Общесентиментальная идея «золотого века» — утраченного и ожидаемого — конкретизируется в гоголевской статье об Одиссее. Одиссея должна напомнить современности «много... ... Многое из времен патриархальных, с которыми есть такое средство в русской природе, разнесется невидимо по лицу русской земли» (VIII, 244).

Патриархальная утопия Гоголя была, по существу своему, утопией феодальной. Она естественно завершается образом идеального монарха, который, «все полюбивши в своем государстве, до единого человека всякого сословья и званья», приобретет «всемогущий голос любви» («О лиризме наших поэтов»; VIII, 256). Невольно пародируя собственные образы и формулы, Гоголь говорит даже о том, что любовь «должна быть передаваема по начальству, ... чтобы таким образом добралась она до своего законного источника, и передал бы ее торжественно в виду всех всеми любимый царь самому богу» (VIII, 366). Феодально-реакционная утопия увенчивалась, таким образом, апологией самодержавия.

Гоголь не закрывал глаза на то, что его утопия далеко не соответствует реальной российской действительности. В статье «Страхи и ужасы России» (запрещенной цензурой) он противополагает Европе Россию не как страну осуществленного идеала, но как страну, где «еще брезжет свет, есть еще пути и дороги к спасенью» (VIII, 344). Мечтая внести христианские начала в домашнюю, общественную и политическую жизнь, он в то же время резко обличает современное ему формальное христианство: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы наместо того, чтобы призвать его к себе в домы, под родную крышу свою, и думают, что они христиане!» (VIII, 412). Обличительные мотивы не прекращаются, но приобретают иной смысл и характер патетической проповеди. Вот почему и с позиций своей новой системы Гоголь готов признать относительную правоту передовых демократических идей, не исключая и идей утопического социализма, о которых говорится в эпилоге книги «Светлое воскресенье»: «Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастьи человечества сделались почти любимыми мыслями всех: когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимою мечтою молодого человека, когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество...— и дома и земли» (VIII, 411). Прямого сочувствия идеям социализма здесь нет, но есть надежда на общий язык. Конечно, этот общий язык мог бы быть найден Гоголем только с феодальным социализмом, охарактеризованным в «Манифесте коммунистической партии» как «наполовину похоронная песнь — наполовину пасквиль, наполовину отголосок прошлого — наполовину угроза будущего, подчас поражающий буржуазию в самое сердце своим горьким, остроумным, язвительным приговором, но всегда производящий комическое впечатление полной неспособностью понять ход современной истории». 119 В своей разоблачительной части характеристика эта всецело применима и к «Выбранным местам из переписки с друзьями».

2

Своеобразное место в «Переписке с друзьями» занимают ее эстетические статьи. Вместе с «Авторской исповедью», вместе с письмом-статьей «О „Современнике“», «Развязкой Ревизора», «Предуведомлением для тех, которые пожелали бы сыграть как следует Ревизора» и «Учебной книгой словесности» — статьи эти дают понятие о новой фазе эстетических, воззрений Гоголя, неизбежно изменившихся в связи с общим поворотом его мировоззрения.

Гоголь и теперь не отказывается — ни как теоретик, ни как практик — от реализма как от основного творческого принципа. Но теперь этот принцип в его сознании существенно видоизменился, подчинившись двум центральным для него идеям: моралистической (каждый человек может и должен быть исправлен) и националистической (лучшие человеческие свойства являются в то же время национальными свойствами русского человека). В связи с этим в литературе Гоголь ставит новые задачи.

Теперь центр внимания перемещается для него с объективной действительности на личность писателя, причем смысл искусства оказывается в воздействии на читателя не материала самого по себе, а писательской личности — через материал. Рядом с этим обходным путем не только допускается, но и поощряется прямой путь, непосредственная лирика и проповедь. Значительно повышаются требования к соответственным жанрам, а также к тем жанрам большого масштаба, которые основаны на материале, значительном «для наблюдателя души человеческой» (VIII, 479; сюда относятся и те «меньшие роды эпопеи», о которых Гоголь говорит в «Учебной книге словесности», и с которыми несомненно связывал и свои «Мертвые души»; VIII, 478). Напротив, требования к рядовому изображению жизни, к повествовательному бытописанию соответственно понижаются. Рядом с «творчеством» (VIII, 455) допускается теперь как подсобный метод — копировка, раньше так решительно отвергнутая. Гоголь начинает употреблять как литературный термин слово «статистика» (VIII, 424). Собирая материалы для «Мертвых душ», Гоголь в письмах — к Данилевскому, Смирновой, сестрам — требует подробностей как вещественных, так и психологических. Образцом искусства «статистики» в том же письме о «Современнике» — и в других письмах — он называет Даля: узаконена же «копировка» окончательно в «Авторской исповеди», где «творцы» противопоставлены «другим писателям», задача которых — «передавать одну верную копию с того, что видим перед глазами» (VIII, 455).

«статистики» для Гоголя ограничено: она может быть подсобным средством, но бессильна помочь в новых — или по-новому осмысленных — задачах морально-общественного воздействия на читателей. В программной статье «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» об этом говорится так: «Нынешнее время есть именно поприще для лирического поэта. Сатирой ничего не возьмешь, простой картиной действительности, оглянутой глазом современного светского человека, никого не разбудишь» (VIII, 278). Во втором письме эта программа уже уточнена:

«Попрекни... сильным лирическим упреком умных, но унывших людей».

«Воззови, в виде лирического сильного воззванья, к прекрасному, но дремлющему человеку».

«Опозорь в гневном дифирамбе новейшего лихоимца нынешних времен и его проклятую роскошь».

«Возвеличь в торжественном гимне незаметного труженика, какие, к чести высокой породы русской, находятся посреди отважнейших взяточников».

«Ублажи гимном того исполина, какой выходит только из русской земли,..: плюнувши в виду всех на свою мерзость и гнуснейшие пороки, становится первым ратником добра» (VIII, 280—281).

«Гнев и любовь», как содержание лирики, «огни, », как ее словесное выражение: вот, в понимании Гоголя этих лет, признаки высшей поэзии (VIII, 281).

Переосмысляется на новом этапе и понятие комизма. Новое понимание его изложено в статье «В чем же, наконец, существо русской поэзии», как ответ на вопрос, почему комическое кажется карикатурным. Причиною оказывается «то, что сатирические наши писатели, нося в душе своей, хотя еще и неясно, идеал уже лучшего русского человека, видели яснее все дурное и низкое действительно-русского человека. Сила негодования благородного давала им силу выставлять ярче ту же вещь, нежели как ее может увидеть обыкновенный человек» (VIII, 404). Итак, контраст идеала (прекрасные народные свойства) и действительности (в которой идеал искажен) вызывает «силу негодования», а она, подчеркивая все, что противоречит идеалу, создает впечатление карикатуры, «хотя в самом деле преувеличенья нет» (VIII, 404). В «Развязке Ревизора» это выражено так: «душе стало светло и легко. Легко и светло от того, что выставили все оттенки плутовской души, что дали ясно увидеть, что такое плут» (IV, 123).

негодования и призванный прямо вести к моральному возрождению, — уже не прежний комизм. До сих пор Гоголь определял свой комизм как «видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы». Смех был отделен от слез. «Смех» объективно заключался в творчестве: «слезами» автор отзывался на отраженную в его творчестве действительность. Гоголевская практика не всегда покрывалась этой формулой; в «Мервых душах» и «Шинели» субъективность прорывала кору объективного «смеха». На новом этапе — всплывает уже возможность единства смеха и слез, комического и трагического в самой художественной ткани. В этом плане переосмыслен «Ревизор» в «Предуведомлении» для актеров и в «Развязке Ревизора».

единства противоположностей. Белинский также не раз отмечал как особенность, которая принадлежит только Гоголю (а в масштабе европейском и Сервантесу), слияние комического с трагическим. Но та форма, которую эта идея приняла у позднего Гоголя, оказалась элементом общей реакционной системы его мировоззрения: фактический смысл ее раскрылся, как подчинение комического начала трагическому, что объясняется все той же теорией «народных свойств»: искание прекрасных народных свойств — в основе своей трагично.

Если средством для изображения искаженной действительности оказывается теперь метод комического, точнее, трагикомического обличения, то для изображения «лучших народных качеств» может быть использован метод «микроскопического» анализа. Если раньше «наука выпытывания» (VI, 24), исследованье всего, «чего не зрят равнодушные очи», вскрывала «ничтожное» и «презренное» (VI, 133—134) и служила тем же общественно-разоблачительным целям, что и все прочие частные методы творчества, — теперь этому изображению «незамеченного» (VI, 134) диктуется прямо противоположная задача.

«Искусство должно выставить нам на вид все доблестные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желаньем развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто» (XIV, 38).

Положительные народные свойства перечислены Гоголем в конце статьи о поэзии: «Это свойство чуткости, которое в такой высокой степени обнаружилось в Пушкине, есть наше народное свойство... ...есть наш истинно-русский ум... Эта молодая удаль и отвага рвануться на дело добра, которая так и буйствует в стихах Языкова, есть удаль нашего русского народа» (VIII, 406). Замечательно, что изображение «дурных народных качеств» ставится теперь Гоголем как задача второй очереди и не сопровождается никакими указаниями на поиски «незамеченного».

«незаинтересованного созерцания». Чистый эстетизм, идея «искусства для искусства» противоречит последней фазе его системы не меньше, чем предыдущим. Чистый эстетизм неприемлем для Гоголя уже потому, что он скрывает личность, которая должна воздействовать на читателя; затем потому, что и не ставит себе этой цели воздействия. Статья «Предметы для лирического поэта» (письмо к Языкову), где задачи эти поставлены, оттеняется статьей «В чем же существо русской поэзии», ее страницами о Пушкине и о том же Языкове. Пушкин и Языков показаны как контрасты. В оценке и истолковании Пушкина Гоголь примкнул, хотя с противоположных общественных позиций, к тому пониманию его, которое развил Белинский в своих знаменитых статьях 1844 г.: «Пушкин дан был миру на то, чтобы доказать собою, что такое сам поэт и ничего больше, ... показать в себе это независимое существо, это звонкое эхо, откликающееся на всякий отдельный звук, порождаемый в воздухе... Все наши русские поэты ... удержали свою личность. У одного Пушкина ее нет. Что схватишь из его сочинений о нем самом? (VIII, 381—382). В явно полемическом смысле, трижды на протяжении статьи, приводит Гоголь последнее четверостишие «Черни». Но в оценке влияния Пушкина на современников Гоголь отходит от Белинского. Белинский признавал в поэзии Пушкина «способность развивать в людях чувство изящного и чувство гуманности»; 120 Гоголь умалчивает об этом, но не раз подчеркивает неспособность Пушкина говорить «о чем-нибудь потребном современному обществу» (VIII, 383). Тот образ Пушкина, который Гоголь нарисовал здесь, противоречил, конечно, всем установкам Гоголя. Это уясняется из сделанного Гоголем сравнения Пушкина с Языковым: «Языков не сказал же, говоря о поэте словами Пушкина:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,

У него, напротив, вот что говорит поэт:
Когда тебе на подвиг все готово,
В чем на земле небесный виден дар,
Могучей мысли свет и жар

Иди ты в мир, да слышит он поэта»

(VIII, 389)

Задача «быть передовою, возбуждающею силою общества во всех его благородных и высших движениях», очевидно, признавалась Гоголем высшей задачей художника, хотя и поставлена рядом с задачей «быть верным зеркалом и отголоском жизни» (VIII, 390). Очевидно также, что Гоголь ставил эту задачу не перед одними лирическими поэтами, но связывая ее и с собственным творчеством.

на единичных людей, на которых порознь и должно воздействовать искусство. «Сила негодования» — по смыслу гоголевской теории — должна быть направлена на явления общие«кустарный» — через исправление отдельных личностей, то непримиримое отношение к злу вообще уживается с примирительным отношением к носителям зла, которые могут быть исправлены. Такое понимание намечено было еще в «Театральном разъезде»; известно, что так именно замышлялось продолжение и окончание «Мертвых душ». Теоретически это выражено в письме к Жуковскому от 29 декабря 1847 г. (10 января 1848 г.). Под влиянием произведений искусства, — говорится здесь, — «не подымается в сердце движенье негодованья противу брата, но скорее в нем струится елей всепрощающей любви к брату. И вообще не устремляешься на порицанье действий другого, но на самого себя» (XIV, 37). «Искусство, — говорится ниже, — есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства» (XIV, 37). За этим следует уже рассмотренная теория изображения доблестных и дурных народных качеств. Впечатление от этих изображений должно внести «стройность» и «порядок» в каждую душу и, стало быть, «общество» (XIV, 38). Все эти построения исходили несомненно из потребности как-то согласовать противоречивые тенденции собственного творчества: обличительные и примирительные. Согласование это было, конечно, иллюзией. Обличительные тенденции Гоголя объективно служили целям борьбы с общественной системой, так как принципиально обличали не абстрактные «пороки» и не единичные «исключения», а явления типические. Эти тенденции могли только заглохнуть, когда авторское внимание переключалось именно на единицы и именно на абстрактные добродетели и пороки.

116 Русская проза XVIII века, т. I, Гослитиздат, М. — Л., 1950, стр. 368.

117  Белинский, Полн. собр. соч., т. X, 1956, стр. 214.

118  . Записка о древней и новой России. СПб., 1914, стр. 118, 126.

119 К. Маркс  Энгельс, Сочинения, изд. 2-е, т. 4, стр. 448.

120 В. Г. 

Раздел сайта: