Гиппиус В.: Гоголь
XIV. Смерть

XIV

Смерть

К концу жизни душевное состояние Гоголя начинает выравниваться; психиатрический анализ, данный Баженовым 131, устанавливает после ровного хронического течения болезни в 1849—1850 гг. — улучшение к концу 1851-го. Тяготевший под сознанием Гоголя труд — вторая часть «Мертвых душ» — приходит к концу, оставалось, по-видимому, переписать его набело и сделать, как это привык делать Гоголь, последние исправления. Одновременно Гоголь работал над подготовкой к печати нового издания своих сочинений, начиная с «Вечеров», которые он, после некоторого колебания, согласился в это собрание включить. Еще 25 января 1852 года Бодянский застал Гоголя за работой и получил приглашение прийти к Аксаковым слушать украинские песни, положенные на ноты с голоса Гоголя. На следующий день умерла жена Хомякова, сестра близкого Гоголю Языкова, умершего за шесть лет до того. Эта смерть, как говорят очевидцы, подействовала на Гоголя исключительно сильно: его стали преследовать мысли о смерти и предчувствие собственной. «На панихиде, — вспоминает Хомяков, когда Гоголь умер, — он сказал: все для меня кончено. С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он говел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве. Иноземцев (доктор) не понял его болезни и тем довел его до совершенного изнеможения» 132. Не вполне точны здесь слова «с тех пор»: еще несколько дней после смерти Хомяковой он продолжает работу, бывает у Аксаковых, говорит с дочерью С. Аксакова Верой о своей работе — ему предстояла корректура «Ревизора» — и о работе ее отца. Но и в разговорах с ней пробиваются тяготившие его мысли о смерти и страхе смерти; из строк, незадолго до смерти набросанных Гоголем, и из его духовного завещания видно также, что демонические образы, поразившие его творческое воображение еще в юности, теперь приобрели для его сознания более реальный и более страшный смысл (в последнее десятилетие жизни он, если пользовался этими образами в письмах, то с оттенком юмора). 2 февраля написаны последние письма Гоголя Жуковскому и матери: о смерти Хомяковой он в них молчит, как бы боясь касаться этой раны (Кирп.) — в них есть свидетельства о продолжении работ и надежды на работу. День 4 февраля был днем крутого поворота. С этого дня началось то исступление аскетизма, подрывавшего последние силы, о котором говорит Хомяков и о котором подробнее рассказали другие (см. 11 том Барсукова — «Жизнь и труды Погодина» и 4 том «Материалов» Шенрока). Это было не простое исполнение церковных обрядов, а решительное изнурение себя. Друзья пытались остановить Гоголя авторитетом митроп. Филарета, и тот передал Гоголю от имени церкви приказание подчиниться врачам — но Гоголь не послушался и Филарета. Плетнев рассказывал в письме к Жуковскому: «Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коленопреклонный перед множеством поставленных перед ним образов и молиться. На все увещания он отвечал тихо и кротко: „Оставьте меня, мне хорошо“» (Барсуков. XI, 545).

Какую роль в этом крутом повороте играл приезд Матвея Константиновского и его беседы с Гоголем — сказать трудно; из разговоров их известна лишь одна кем-то случайно подслушанная фраза; домыслы Мережковского, который угадывал даже предсмертные видения Гоголя, домыслами и остаются. Самая личность Матвея еще не вполне изучена; если он и был действительно тем новым Савонароллой, каким его рисуют, надо помнить, что Гоголь до последнего года жизни не колебался в значении своего труда, и на отношениях с Матвеем это упорство Гоголя не отразилось. Влияние Матвея, в чем бы оно ни заключалось, не могло быть исключительным; были и другие влияния, был и собственный опыт. Вполне, конечно, вероятно, что предсмертный поворот Гоголя к крайностям аскетизма Матвей, если не вызвал — решающим толчком была смерть Хомяковой, — то поддержал; но из круга догадок мы, пока не будет новых данных, не выйдем.

Готовясь к смерти, Гоголь, естественно, должен был еще раз задуматься над ценностью литературного наследства, которое оставлял. Такие переоценки прошлого творчества, отречения от написанного раньше, особенно в юности, бывали у Гоголя часто и прежде. Гоголь с неохотой согласился на перепечатку «Вечеров» в новом собрании. Незадолго до смерти он изорвал в мелкие клочки ряд своих рукописей, часть которых относилась к «Вечерам» и «Арабескам», часть — к ненапечатанным историческим и иным наброскам того же времени 133. 10 февраля 1852 года он делает А. П. Толстому, в доме которого жил, предсмертное распоряжение о своих сочинениях, поручая часть их напечатать, а часть (может быть, сочинение о литургии?) отдать на усмотрение митр. Филарета 134. В ночь на 12 февраля он решает часть своих рукописей сжечь. Рассказы об этом сожжении, противоречивые в подробностях, основаны на рассказах слуги Гоголя, Семена. Придя в комнату, Гоголь велел «подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой... после того, как обгорели углы у тетрадей, Гоголь заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и, уложив листы так, чтобы легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату. Поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал».

— что Гоголь, сжигая, не видел, что лежит в этой перевязанной тесемкой пачке 138. На другой день, по словам того же Погодина, Гоголь сказал А. П. Толстому: «Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы «Мертв. душ», которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти» 135. Это — единственное, что мы знаем со слов самого Гоголя о сожжении «Мертвых душ». Но Гоголю привыкли не верить. Чуть ли не все, что говорил Гоголь — признавалось незаслуживающей внимания мистификацией. Биографам нужна была красивая легенда о Гоголе, отрекшемся перед смертью от своего любимого, многолетнего труда 136— Гоголь остался недоволен написанным, как художник, по другим — это была предсмертная «жертва». Но все эти догадки основаны на одной предпосылке, долго казавшейся действительно незыблемой: что дошедшие до нас черновики второй части «Мертвых душ» уцелели от первого сожжения (как думал Трушковский) или даже от первых двух (как думал Тихонравов) — словом, от первой половины 40-х годов; сожжена же была рукопись. Тихонравов не объяснил, как же уцелели от первого (конечно, только одного) сожжения именно первые главы? — те, которые, во всяком случае, были написаны: за то, что написано было больше — поручиться нельзя. Первое сожжение (если не считать и его мистификацией!) было сознательным актом художника, трудно допустить, чтобы Гоголь в течение семи лет не знал, что он сжег и чего нет. Но есть и другие доводы — они приведены в предыдущей главе — считать работу Гоголя над дошедшими главами второй части — работой именно последних — чистовая — нет. Факты перед нами только такие: четыре первых и одна из последних (если не последняя) главы последней работы Гоголя. Недостает средних глав, тех самых, о которых сохранились воспоминания слушавших. Ясно, что они именно и были сожжены, да об этом говорит и сам Гоголь: «Сжег главы «Мертвых душ», которые (т. е., по-видимому, «Мертвые души», а не «главы») хотел оставить друзьям на память после моей смерти». Что же это за «жертва» — несколько глав из середины рукописи? 139

Загадка сожжения «Мертв. душ», конечно, не может считаться разъясненной до конца. Мы не знаем — и, вероятно, не узнаем никогда — что же хотел сжечь Гоголь вместо сожженных глав; можно строить предположения; можно довести осторожность и до того, что не доверять показаниям Гоголя, как показаниям невменяемого. Но предположения должны предположениями и остаться, и не выдавать себя за факты 140. В основе же всех предположений должно быть признание самого Гоголя до тех пор, пока оно фактами не опровергнуто.

— деталей, которые и поддержавший версию о жертве А. И. Кирпичников признал не внушающими доверия, — нет ничего, что бы гоголевскому признанию противоречило. Судьба его рукописей — предшествующее уничтожение ранних рукописей и сохранение значительной части рукописи «Мертвых душ» — подтверждают это признание. Поэтому предположение, что Гоголь не хотел сжигать «Мертвые души» и сжег их случайно — вероятнее всех возможных других.

— хотя бы части — любимого труда, тем большее действие должно было произвести на Гоголя раскрытие своей роковой ошибки. В воспоминаниях доктора Тарасенкова, лечившего Гоголя, за словами Гоголя о сожжении (они почти совпадают с погодинским вариантом) следует разговор А. П. Толстого с Гоголем. Толстой сказал: «Это хороший признак — и прежде вы сжигали все и потом писали еще лучше. Значит и теперь это не перед смертью. Ведь вы можете все припомнить?» — «Да, — отвечал Гоголь, положив руку на лоб, — могу, могу, у меня все это в голове» — и, по-видимому, сделался спокойнее, перестал плакать (Ш. IV, 854).

Успокаивал Гоголь своего собеседника — или себя самого? Он, конечно, не мог не знать, что скоро умрет, что сожженные главы «Мертвых душ» восстановлены не будут. Уже к этому времени, изнуренный голодом, он теперь изнурялся еще больше только что пережитым горем и приближался к смерти все неудержимее. Обнаружились «явные признаки жестокой нервной горячки», соединившейся, по-видимому, с голодным тифом; в диагнозе болезни собравшиеся на консилиум врачи не были единодушны, а оставивший воспоминания о Гоголе доктор Тарасенков и вовсе не решается разобраться во «множестве условий, как бы нарочно сосредоточившихся к его погибели» (Ш. IV, 864), Ясно было одно, что 16 февраля, когда обратились к врачебной помощи, она была уже бессильна, бессилен был и собравшийся 20 февраля консилиум: тяжело читать, как явно неизлечимого Гоголя мучили накануне смерти, думая его спасти.

Утром 21 февраля 1852 года, через девять дней после сожжения рукописи, в исходе сорок третьего года своей жизни, Гоголь умер.

Примечания

131 «Болезнь и смерть Гоголя» (Рус. мысль. 1902. № 1). 2). Ср. также В. Чиж. Болезнь Гоголя (Вопросы философии и психологии. 1903—1904).

132

133 Часть этих рукописей, спасенная Погодиным, в настоящее время находится в Пушкинском доме при Р. Акад. Н. Важнейшее из дошедшего напечатано — но более, чем небрежно — К. П. Михайловым (Вновь найденные рукописи Гоголя // Ист. вестн. 1902. II); о ненапечатанном — я говорю в подготовленной к печати работе «Неизданные отрывки Гоголя».

134 Так у Погодина (Барсуков. XI, 533). В обиход вошла версия д-ра Тарасенкова: «Пусть он наложит на них свою руку: что ему покажется не нужным, пусть зачеркивает немилосердно» — в сущности не противоречащая погодинской, а только умалчивающая о сочинениях, назначенных, помимо «Филарета», к напечатанию. Так же в воспоминаниях Н. В. Берга (Р. ст. 1872. Т. V) с голословным утверждением, что на суд Филарета назначалась именно (и только) II ч. «Мертвых душ».

135 Версия Тарасенкова отличается кроме слов «сжег все» (вместо «сжег» главы «Мертвых душ») тем, что Гоголь немедленно после сожжения (т. е. ночью) «велел позвать графа» — и сделал ему это признание. При такой последовательности событий (только что сжег и тут же сослался на вмешательство лукавого) слова Гоголя действительно похожи на мистификацию. В статье Погодина («Москвитянин. 1852) и у Барсукова приведены еще со слов гоголевского мальчика Семена слова, будто бы сказанные Гоголем после сожжения: «Иное надо было сжечь, а за другое помолились бы за меня Богу, но Бог даст, выздоровею и все поправлю».

136 Что уже вскоре после смерти Гоголя начали заботиться о красоте легенды, показывает письмо А. П. Толстого Погодину — по прочтении его статьи о последних днях Гоголя в «Москвитянине» (это же письмо подтверждает самый факт гоголевского признания Толстому). Толстой не оспаривает точности самих слов, но недоволен их опубликованием. «Думаю, что последние строки об участии лукавого в сожжении бумаг можно и должно оставить. Это сказано было мне одному без свидетелей, я мог бы об этом не говорить никому, и, вероятно, сам покойный не пожелал бы сказать это всем... последние строки портят всю трогательность рассказа о сожжении бумаг» (Барсуков. XI, 534).

138 Иначе только в письме Шевырева к М. Н. Синельниковой: «Между тем перебирал свои бумаги: некоторые откладывал в портфель, другие обрекал на сожжение» (Рус. старина. 1902. № 5).

139 На это обратил внимание и Берг: «Подвиг (если это был подвиг) совершился, однако же, не вполне: в шкафу нашлись потом наброски Гоголя, приведенные в некоторую полноту... » (Рус. старина. 1872. № 5).

140 Единственный намек на разгадку можно видеть в рассказе о. Матвея Константиновского, переданном прот. Образцовым (Тверские епарх. вед. 1902. № 5). Противоречивый в частностях, рассказ этот содержит одно многозначительное указание на советы о. Матвея не опубликовывать тех глав 2-й части, где изображен священник («Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых... во мне нет») — эти главы он советовал уничтожить; мягче, но тоже неодобрительно отнесся к изображению генерал-губернатора, предсказывая насмешки. Священник (о нем говорил Гоголь и Смирновой, см. «Зап.» Кулиша. II и Восп., 115) был действующим лицом «в одной или двух тетрадях». Возможно предположение, что Гоголь, решивший оставить друзьям после смерти главы «Мертвых душ» (по словам Шевырева, «намерением его было раздать по главе каждому из друзей его»), согласился, по совету о. Матвея, уничтожить «давно уж на то определенными»), но в действительности сожжены были и некоторые из тех глав, против которых не возражал и о. Матвей: утрату этих, как говорят, особенно удавшихся глав Гоголь мог переживать особенно тяжело. Тот же о. Матвей, отрицая, что сочинения могли быть сожжены, как «греховные», говорил Тертию Филиппову: «Гоголь сожег, но не все тетради сожег, какие были под руками».

Раздел сайта: