Мертвые души. Вторая редакция.
Глава V

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

< ГЛАВА V>

Митяя, и дядю Миняя, и хорошо сделал, потому что от лошадей пошел такой пар, как будто бы они отхватали, не переводя духу, станцию. Он дал им минуту отдохнуть, после чего они пошли сами собою. — Во всё продолжение этой проделки, Чичиков глядел очень внимательно на молоденькую незнакомку. Он пытался несколько раз с нею заговорить, но как-то не пришлось так. А между тем дамы уехали. Хорошенькая головка с тоненькими чертами лица и тоненьким станом скрылась, как что-то похожее на виденье, и опять осталась дорога, бричка, тройка знакомых читателю лошадей, Селифан кучер, Чичиков и пустота окрестных полей. Везде, где бы ни было в жизни, среди ли черствых, шероховато-бедных и неопрятно плеснеющих низменных рядов ее, или среди однообразно-хладных и скучно-опрятных сословий высших, везде хоть раз [на жизненном пути] встретится на пути человеку [светлое прекрасное] явленье [и] не похожее на всё то, что случалось ему видеть дотоле, явление, которое хоть раз пробудит в нем чувство, не похожее на те, которые суждено ему чувствовать всю жизнь. Везде, в поперек каким бы ни было горечам, из которых плетется иногда жизнь, промчится весело блистающая радость, как иногда блестящий экипаж с золотой упряжью, картинными конями и сверкающим блеском стекол вдруг, неожиданно пронесется мимо какой-нибудь заглохнувшей бедной деревушки, не видавшей ничего, кроме сельской телеги, и долго мужики стоят, зевая, с открытыми ртами, [и] не надевая шапок, хотя давно уже унесся и пропал вдали дивный экипаж. Так и блондинка тоже вдруг, совершенно неожиданным образом, показалась в нашей повести и так же скрылась. Попадись вместо Чичикова при этом обстоятельстве какой-нибудь 20-летний юноша, гусар ли он, студент ли он, или просто только что начавший жизненное поприще, и боже, чего бы не проснулось, не зашевелилось, не заговорило в нем. Долго бы стоял он бесчувственно на одном месте, вперивши бессмысленно очи в пожирающую всё, что ни есть на земле, даль, и властительно объятый пронесшимся явленьем он бы [на] полдороги, по крайней мере [не думал ни о чем другом не принадле], не мог не обратиться к себе, к

«Славная бабенка!» сказал он, открывши табакерку и понюхавши табаку. «Но ведь, что главное в ней хорошо. Хорошо то, что она сейчас только, как видно, выпущена из какого-нибудь пансиона или института, что [всё] в ней, как говорится [чистая природа] нет еще ничего бабьего, т. е. именно того, что у них есть самого неприятного. Она теперь как дитя, всё в ней просто. Она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться. Из нее [теперь] всё можно сделать. Она может быть чудо, а может выйти [однако ж] и дрянь. И она непременно будет дрянь. Вот пусть-ка только за нее примутся теперь тетушки. В один год так ее наполнят всяким бабьем, что просто ни сам родной брат не узнает. В ней возьмется и надутость; она уже будет думать по вытверженным наставлениям, с кем, как и сколько нужно говорить и как на кого смотреть. Всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать кому чего-нибудь лишнего. Запутается, наконец, сама, и кончится тем, что станет, наконец, врать всю жизнь и выйдет просто чорт знает что». — Здесь он несколько времени помолчал и потом прибавил: «А любопытно бы знать, чьих она; что, как ее отец. Находится ли на службе государственной, или не занимает места, а живет помещиком в собственных поместьях? Ведь, если, положим, этой девушке да еще придать тысячонок двести приданного, из нее бы мог выйти очень, очень лакомый кусочек. Ведь это бы могло бы составить, так сказать, счастье порядочного человека». Двести тысячонок так стали привлекательно рисоваться в голове его, что он несколько раз досадовал на себя за то, что в продолжении того, как хлопотали около экипажей, не разведал от форейтора или кучера, кто такие были проезжающие. Скоро, однако ж, показавшаяся деревня Собакевича рассеяла его мысли и заставила их обратиться к предмету, постоянно их занимавшему. Деревня показалась ему довольно велика, два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней с права и лева, посреди виднел деревянный дом с мезонином, красной крышею и темно- серыми или, лучше, дикими стенами, дом в роде тех, какие у нас строят для военных поселений и немецких колонистов. Очень было заметно, что при постройке его архитектор должен был беспрестанно бороться со вкусом хозяина. Портик состоял из четырех непомерно толстых колонн. Дверь, бывшая по середине, между двумя средними колоннами, была заколочена, а на место ее была прорублена, по приказанию хозяина, другая сбоку. По одну сторону портика было шесть окон, по другую на такой же стене три, из которых одно маленькое, в виде отдушничка, на самом почти углу, потому что хозяину с этой стороны понадобился темный чуланчик. Двор окружен был прочною и непомерно толстою деревянною решеткою. Хозяин, сам будучи состроен очень прочно, казалось, хотел, чтоб и в хозяйстве всё было прочно. На конюшни, сараи и кухни были употреблены такие толстые бревна, что, казалось, не сгнить им во веки. Деревенские избы, строенья хозяйственные, всё это было крепко, солидно и в порядке. Когда Чичиков подкатил к крыльцу, он заметил выглянувшие из окна разом два лица: одно женское в чепце, узкое и длинное, как огурец, другое мужское, круглое, широкое, несколько красноватое, как бывают хорошие молдаванские тыквы. Выглянувши, они тот же час вслед за тем спрятались. На крыльцо вышел лакей, в какой-то необыкновенной куртке с голубым военным воротником и ввел Чичикова в сени, в которые уже вышел сам хозяин. Собакевич, увидевши гостя, не затруднился никакими вопросами о здоровьи, а сказал только: «Прошу покорнейше» и повел его во внутренние жилья. Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался очень похожим на среднего роста медведя. Для довершения сходства фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, а обшлага рукавов так длинны, что он должен был их поднимать поминутно, когда хотел высунуть оттуда руку. Панталоны на нем тоже были очень широки и страшно длинны; ступни его захватывали такое большое пространство, что чужим ногам всегда становилось тесно. Цвет лица его был очень похож на цвет недавно выбитого медного пятака. Да и вообще всё лицо его несколько сдавало на эту монету, такое же было сдавленное, неуклюжее; только и разницы, что вместо двухглавого орла были губы да нос. Я думаю, читателю не безъизвестно, что есть много на свете таких лиц и физиогномий, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего; но просто рубила со всего плеча, хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза, и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: живет. Такое же самое лицо было у Собакевича. Голову он держал более вниз, нежели вверх; шея не ворочалась вовсе, от этого случилось, что он редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую. «Медведь! совершенный медведь!» Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михаилом Семеновичем. Зная привычку его наступать на ноги, Чичиков очень осторожно передвигал своими и давал ему дорогу вперед. Хозяин, казалось, сам чувствовал за собою этот грех и потому спросил Чичикова: «Не побеспокоил ли я вас?» «Нет, покорнейше благодарю», отвечал Чичиков: «хотя бы и случилось какое беспокойство, то это совершенно ничего не значит», на что Собакевич ничего не отвечал и повел гостя далее. Когда вошли они в гостиную, Собакевич сказал гостю: «Прошу садиться».

с очками на носу, Колокотрони, Миаули, Канари. Все эти герои были с такими толстыми ляшками и неслыханными усами, что просто дрожь проходила по телу. Между этими крепкими греками, неизвестно каким образом и для чего поместился Багратион, тощий, худенькой, с маленькими знаменами и пушками внизу и в самых узеньких рамках. За ним опять следовала героиня греческая Бобелина, такой богатырской величины и роста, что все эти господа, которые ходят по Невскому проспекту в узеньких сюртучках и тросточках, казалось бы, не управились с ее пальцем. Хозяин, кажется, будучи сам крепкой и здоровый человек, хотел, чтобы и его комнату украшали люди крепкие и здоровые. Возле Бобелины у самого окна висела клетка, из которой глядел дрозд темного цвета с белыми крапинками, очень похожий тоже на Собакевича. Гость и хозяин не успели помолчать двух минут, как дверь в гостиной отворилась и вошла хозяйка дома, очень высокая дама в чепце с лентами, вероятно, перекрашенными какою-то домашнею краскою; вошла она необыкновенно важно и солидно и голову держала совершенно прямо, как бы боясь уронить ее.

«Это моя Феодулия Ивановна», сказал Собакевич.

Чичиков подошел к ручке Феодулии Ивановны, которую она почти всунула ему в губы, причем он имел случай заметить, что руки были вымыты огуречным рассолом.

«Душенька, рекомендую тебе», продолжал Собакевич: «Павел Иванович Чичиков. У губернатора и почтмейстера имел честь познакомиться».

«Прошу покорнейше садиться», сказала Феодулия Ивановна очень коротко и сделавши головою движение, весьма похожее на то, какое делают актрисы, представляющие на сцене королев и принцесс. Сделавши такое предложение, она села на диван, [несколько] довольно неуклюжий, который был обтянут материей домашней выделки, цвету очень неопределенного, да и узора тоже никак нельзя было разобрать. Севши на диван, она накрылась [очень чинно] большим мериносовым платком, с широкою пестрою каймою, очень чинно, как рисуют на портретах, и не сдвинула во всё время ни глазом, ни бровью, ни носом.

Все трое почти около шести минут с лишком хранили совершенное молчание; раздавался только стук, производимый носом дрозда об дерево деревянной клетки, на дне которой удил он хлебные зернышки. Чичиков еще несколько взглядов бросил на комнату и на то, что в ней находилось. Всё [это было] на что ни глядел он, было прочно и неуклюже в величайшей степени. [Какое-то] Широкое тяжелое бюро стояло в углу комнаты и занимало почти осьмую часть ее. Видно было, что хозяин тут же и занимался. Оно было наполнено множеством ящиков и покоилось пренелепым образом на четырех претолстых ногах, как медведь. Словом, казалось, как будто бы всякое кресло и стул говорили: «И я тоже Собакевич», или по крайней мере: «И я тоже очень похож на Собакевича».

«Мы об вас вспоминали у председателя палаты», сказал он, обращаясь к Собакевичу: «в прошедший четверг; очень приятно провели там время».

«Да, я не был тогда у председателя», отвечал Собакевич.

«А прекрасный человек!»

«Кто такой?» сказал Собакевич, глядя на угол печки.

«Председатель».

«Это вам так показалось: он только что масон, а такой дурак, какого свет не производил».

«А я, право, не предполагал», сказал Чичиков, сначала несколько озадаченный такою отчасти резкою характеристикою; но потом, поправившись, продолжал: «но зато губернатор [прибавил он [вслед] далее] какой превосходный человек».

«Вы говорите, губернатор превосходный человек?» сказал Собакевич.

«Да, не правда ли ?... »

«Это первый разбойник в мире!»

«Как, губернатор!» сказал Чичиков, который уж никак не мог предполагать, чтобы губернатор мог когда-либо попасть в разбойники.

«У! варвар. Вы поглядите ему в лицо, в лице видно разбойничье».

«Помилуйте», сказал Чичиков и напомнил, что поступки гражданского правителя совершенно мирные, привел в доказательство даже кошельки [и] вышиванье [произведенные] его собственными руками, и [прибавил] даже, что самое лицо его необыкновенно ласковое.

«И лицо разбойничье!» сказал Собакевич: «Дайте ему только нож да выпустите его на большую дорогу — зарежет, ей богу зарежет. Он, да еще вице-губернатор — это Гога и Магога».

Чичиков вспомнил, что Собакевич чаще всего бывал у полицмейстера, и потому подумал, что если упомянет он о нем и похвалит его, то этим уж, верно, доставит ему удовольствие. «Что касается до меня», сказал он: «то, признаюсь, мне больше всех нравится полицмейстер. Какой-то этакой характер прямой, открытый. В лице видно что-то простосердечное... »

«Мошенник», сказал Собакевич очень хладнокровно: «продаст, обманет, еще и пообедает с вами. Я их знаю всех: это всё мошенники. Весь город там такой: мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет. Все христопродавцы. Один только и есть там порядочный человек: прокурор, да и тот, если сказать правду, свинья».

После таких похвальных, хотя и несколько коротких биографий, Чичиков увидел, что о других чиновниках нечего упоминать.

«Что ж, душенька, пойдем обедать», сказала Собакевичу супруга Собакевича.

«Прошу покорнейше», сказал Собакевич. За сим, приблизившись к столику, где была закуска, гость и хозяин выпили, как следует, по рюмке водки, и, закусив какой-то копченой рыбой, отправились в столовую, куда опять, как плавный гусь, поплыла вперед хозяйка. Небольшой стол был накрыт на четыре прибора. На четвертое место явилась очень скоро, трудно сказать утвердительно, кто такая: дама или девица, компаньонка или родственница, домоводка или просто проживающая в доме; что-то без чепца, лет тридцати пяти, в пестром платье, поклонилось очень скоро и уместилось на свое место и, казалось, больше ни до чего ему не было нужды. Есть лица, которые существуют на свете не так, как какой-нибудь предмет, а так, как посторонние крапинки или пятнышки на каком-нибудь предмете. На них если и остановишь взгляд, то уж верно глупо и не нарочно, как иногда вдруг, неизвестно по какой причине, станешь глядеть пристально на муху, лазящую на стене.

к числу мебелей в комнате, и только где-нибудь в девичей или кладовой окажется, что у них есть и речи и даже кое-какие страстишки.

«Щи, моя душа, сегодня очень хороши», сказал Собакевич, хлебнувши две ложки и засучив рукава своего фрака: «Вы эдаких щей не будете есть в городе», сказал он, обращаясь к Чичикову: «там вам чорт знает чего подадут».

«У губернатора, впрочем, не дурен стол», сказал Чичиков.

«Да знаете ли, из чего всё это готовится? Вы есть не станете, когда узнаете. Право, я вам это не шутя говорю».

«Я не знаю, как они там приготовлены, но на вкус [мне показа<лось>] были очень хороши».

«Это вам так показалось», сказал Собакевич: «где быть им хорошим? Я знаю, что̀ они на рынке покупают. Купит вот тот каналья повар, что выучился у французов, кота, обдерет его, да и подает на стол вместо зайца».

«Фу! какую ты неприятность говоришь», сказала супруга Собакевича.

«А что ж, душенька, так у них делается, я не виноват. Так у них у всех делается. Всё, что ни есть ненужного, что Акулька у нас бросает, с позволения сказать, в помойную лохань, они всё в суп, да в суп! туда его».

«Ты за столом всегда эдакое расскажешь», возразила опять супруга Собакевича.

«Что ж, душа моя», сказал Собакевич: «если б я сам это делал, но я тебе прямо в глаза скажу, что я гадостей не стану есть. Мне лягушку хоть сахаром облепи, не возьму ее в рот, что ты там себе ни говори. Возьмите барана», продолжал он, обращаясь к Чичикову: «это бараний бок с кашей. Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, что может быть суток по три на рынке валяется. Я вам скажу, что это заговор! Это секта такая; нарочно для того сговорились, чтобы переморить голодом. Вот и доктора, все эти французы и немцы — я бы их всех перевешал. Посмотрите, как едят все эти, что побывали в том Петербурге. Выдумали какой-то модный стол: налепят лепешку, величиною с пуговицу, даст тебе одну на тарелочку, да и ешь ее; а спрашивается, что есть? нечем по губам помазать. Нет, это всё выдумки, это всё... » Здесь Собакевич даже сердито покачал головою, что делал очень редко, потому что шея его, как уже читатель видел, почти никогда не двигалась. «Толкуют: просвещение, просвещение, а это просвещение... просто: фук; сказал бы и другое слово, да вот только что за столом неприлично. У меня не так. У меня когда свинина — всю свинью давай на стол; баранина — всего барана тащи; гусь — всего гуся. Лучше я съем двух блюд, да съем столько, сколько душа желает». Собакевич подтвердил это делом. Он опрокинул половину бараньего бока к себе на тарелку, съел всё, обгрыз и обсосал до последней косточки.

«Да», подумал Чичиков: «этот себе на уме».

«У меня не так», говорил Собакевич, вытирая салфеткою руки: «у меня не так, как у какого-нибудь Плюшкина: 800 душ имеет, а живет и обедает хуже моего пастуха».

«Кто такой этот Плюшкин?» спросил Чичиков.

«Мошенник», отвечал Собакевич: «Такой скряга, какого вообразить трудно: в тюрьме колодники лучше живут. Всех людей переморил голодом».

«В правду!» подхватил с участием Чичиков: «и вы говорите, что у него, точно, люди умирают в большом количестве?»

«Как мухи мрут».

«Скажите, как странно! А позвольте спросить, как далеко живет он от вас?»

«В пяти верстах».

«В пяти верстах!» Здесь автор должен сказать, что у героя его забилось слегка сердечко. «Вот уж я никаким образом не могу понять такого рода жизни. Когда сам не хочешь пользоваться состоянием, в таком случае доставь оным удовольствие ближним, дай бедным, чтобы за тебя молились и были вечно благодарны... Как же, например, если выехать из ваших ворот, нужно будет взять к нему, направо или налево?»

«Я вам даже не советую и дороги знать к этой собаке», сказал Собакевич: «гораздо извинительнее сходить в какое- нибудь непристойное место, нежели к нему».

За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была величиною больше тарелки. Этим обед и кончился; но Чичиков, вставши из-за стола, почувствовал в своем животе тяжести на целый пуд. Пошли в гостиную, где было поставлено на столе варенье двух сортов. Из чего состояло это варенье, нельзя было знать; с виду же оно было ни груша, ни слива, драло жестоким образом горло, и приготовлялось руками самой хозяйки. Хозяйка на минуту вышла с тем, чтобы наложить еще и на третье блюдечко. Воспользовавшись этим отсутствием ее, Чичиков обратился с такими словами к Собакевичу, который, сидя в креслах, только покряхтывал после такого сытного обеда и издавал звуки в роде икотки, закрывая поминутно рот рукою.

«Я хотел было поговорить с вами об одном очень нужном для меня деле».

«Вот еще варенье», сказала хозяйка, возвращаясь с какою-то редькою в сахаре, назначено быть после завтра. Чичиков попросил выписочку вкратце всех умерших, на что Собакевич согласился охотно и, подошедши тут же к бюру, собственноручно принялся выписывать всех не только поименно, но даже с означением похвальных качеств.

«Теперь пожалуйте же задаточек», сказал Собакевич.

«К чему же вам задаточек? Вы получите в городе за одним разом все деньги».

«Всё, знаете, так уж водится!» возразил Собакевич.

«Не знаю, как вам дать, я не взял с собою денег; десятирублевая, впрочем, есть».

«Что ж десять! дайте, по крайней мере, хоть пятьдесят».

Чичиков [отвечал] стал отговариваться, что больше нет у него с собой денег. Но Собакевич таким утвердительным тоном сказал, что у него есть деньги, что он, наконец, вынул еще бумажку, сказавши:

«Ну, пожалуй, вот вам еще пятнадцать, итого двадцать пять. Пожалуйте только расписочку».

«Да на что вам расписка?»

«Всё, знаете, лучше расписочку. Неровен час... всё может случиться».

«Хорошо, дайте же сюда деньги».

«На что ж деньги! У меня вот они в руке: как только напишете расписку, в ту же минуту их возьмете».

«Да позвольте, как же мне писать расписку? Прежде нужно видеть деньги».

Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные ревижские души получил сполна. Написавши расписку, он пересмотрел еще раз ассигнации.

«Бумажка-то старенькая», произнес он, рассматривая одну из них на свете; «немножко разорвана, ну, да уж ничего. Между приятелями нечего на это глядеть. Очень рад, что случай мне предоставил такое приятное знакомство. А женского пола не хотите?»

«Нет, покорнейше благодарю».

«Я бы не дорого и взял. Для знакомства по рублику за штуку».

«Нет, благодарю, в женском поле я не нуждаюсь».

«Ну, когда не нуждаетесь, так нечего и говорить. На вкусы нет закона. Кто любит попа, а кто попадью, говорит пословица».

«Еще я хотел вас попросить, чтобы эта сделка осталась между нами», сказал Чичиков.

«Да, уж само собою разумеется, третьего сюда нечего мешать, что по искренности происходит между короткими друзьями, то должно остаться во взаимной их дружбе... Прощайте! прощайте! Благодарю, что посетили. Прошу и вперед не забывать. Если выберется свободный часик, приезжайте пообедать, время провесть. Может быть, опять случится услужить чем-нибудь друг другу».

«Да, как бы не так», думал про себя Чичиков, севши в бричку. «По два с полтиною содрал за мертвую душу !.. Поперхнулся бы ты осиновым клином! А ведь и в казенной палате не служил!»

«Подлец, до сих пор еще стоит!» проговорил он и велел Селифану, поворотивши к крестьянским избам, отъехать таким образом, чтобы нельзя было видеть экипажа со стороны господского двора. Ему хотелось порасспросить о дороге к Плюшкину, но не хотелось, чтобы об этом догадался Собакевич. Он выглядывал, не попадется ли где мужик, и, точно, скоро заметил мужика, который, попавши где<-то> претолстое бревно, тащил его на плече к себе в избу. Он подозвал его к себе.

«Эй, борода! Куда дорога к Плюшкину?»

«Что, не знаешь?»

«Нет, барин, не знаю».

«Эх ты, борода! А еще седым волосом подернуло. Скрягу-то Плюшкина не знаешь, того, что скуп».

«А, заплатанной, заплатанной... » вскрикнул мужик. Было им прибавлено и существительное к слову заплатанной, очень удачное, но несколько неупотребительное в светском разговоре, а потому мы его пропустим. Впрочем, можно догадываться, что оно выражено было очень метко, потому что Чичиков, хотя мужик давно уже пропал из виду, и много уехали вперед, однако ж, всё еще усмехался, сидя в бричке. Должно признаться, что русской народ мастер метко выражаться, и если наградит кого словцом, то очень бывает не рад получивший его. Да уж от словца нельзя отвязаться. Оно пойдет ему в род, прозвище и фамилию и он утащит его с собою и в Петербург и на край света. И как уж потом ни хитри и ни облагораживай эту свою фамилию, как ни вставляй в середину ерчики большие и малые, как ни прибавляй окончания на в и н — ничто не поможет. Конечно, потом, если посчастливится [ему] выйти в люди, найдутся люди, которые станут производить фамилию от древнего княжеского рода, печатать об этом брошюрки и трактовать об старинном происхождении, как об деле решенном, но всё это не поможет: роковая фамилия постоит сама за себя и скажет ясно, из какого гнезда вылетела птица. Произнесенное метко всё равно, что писанное не выскабливается скобелем, не вырубливается топором; его не выкуришь тоже никаким куревом. А уж куды бывает весовато и сильно словце, что вышло из глубины Руси, где нет ни немецких, ни чухонских, ни всяких племен, а всё сам-самородок, живой и бойкой русской ум, что как влепил тебе его, то и носи его на здоровье с собой, как пашпорт, и уж нечего прибавлять, какой у тебя нос или губы: одной чертой обрисован ты с ног до головы.

Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами рассыпано по святой благочестивой Руси, так несметное множество племён, поколений, народов рассыпано, толпится, пестреет и мечется по лицу земли. И всякой народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души, своей яркой особенности и других даров бога, своеобразно отличился каждый своим собственным словом, которым, выражая какой ни есть предмет, отражает в выражении его часть собственного своего характера. Сердцеведеньем и мудрым познаньем жизни отзовется слово британца, легким щеголем блеснет и разлетится недолговечное слово француза, затейливо придумает свое не всякому доступное, умно-худощавое слово немец, но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, так сметливо бы вырвалось и вместе так бы кипело и живо трепетало, как метко сказанное русское слово.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10