Анри Труайя: Николай Гоголь
Часть I. Глава VIII. "Арабески" и "Миргород"

Глава VIII. «Арабески» и «Миргород»

Гоголь любил предисловия, введения, вступительные заметки – эдакие щиты, за которыми писатель может укрыться, чтобы избежать ударов. Читая странное «Вступление», помещенное в начале «Арабесок», можно подумать, что мы вернулись в те времена, когда автор печатал, за собственный счет, «Ганца Кюхельгартена»:

«Собрание это составляют пьесы, писанные мною в разные времена, в разные эпохи моей жизни. Я не писал их по заказу… читатели, без сомнения, найдут много молодого… Я должен сказать о самом издании: когда я прочитал отпечатанные листы, меня самого испугали во многих местах неисправности в слоге, излишности и пропуски, происшедшие от моей неосмотрительности. Но недосуг и обстоятельства, иногда не очень приятные, не позволяли мне пересматривать спокойно и внимательно свои рукописи, и поэтому смею надеяться, что читатели великодушно извинят меня».

И автор признавался Погодину, отсылая ему экземпляр своей книги:

«Посылаю тебе всякую всячину мою. Погладь ее и потрепли: в ней очень много есть детского, и я поскорее старался выбросить ее в свет, чтобы вместе с тем выбросить из моей конторки все старое и, стряхнувшись, начать новую жизнь».[132]

Действительно, в этих «Арабесках» есть что попить и что поесть… Рассказы, фрагменты исторических исследований, замечания по искусству и литературе. Мимоходом Гоголь отдает честь Пушкину как самому великому русскому поэту, для которого «он при самом начале своем уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа». Пушкин, говорит он еще, – это «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет». И он защищает права вдохновенного реализма против прав фальшивой поэзии: «Никто не станет спорить, что дикий горец в своем воинственном костюме, вольный как воля, сам себе и судия и господин, гораздо ярче какого-нибудь заседателя… нежели наш судья в истертом фраке запачканным табаком… Но тот и другой, они оба – явления, принадлежащие к нашему миру: они оба должны иметь право на наше внимание, хотя по естественной причине то, что мы реже видим, всегда сильнее поражает наше воображение, и предпочесть необыкновенному обыкновенное есть больше ничего, кроме нерасчет поэта – нерасчет перед его многочисленною публикою, а не перед собою… Я всегда чувствовал маленькую страсть к живописи. Меня много занимал писанный мною пейзаж, на первом плане которого раскидывалось сухое дерево. Я жил тогда в деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Один из них, взглянувши на картину, покачал головою и сказал: „Хороший живописец выбирает дерево рослое, хорошее, на котором бы и листья были свежие, хорошо растущее, а не сухое“. В детстве мне казалось досадно слышать такой суд, но я из него извлек мудрость: знать, что нравится и что не нравится толпе».

В сущности, под предлогом защиты Пушкина Гоголь сражается здесь за свое собственное дело. Поверх головы поэта он отвечает критикам, которые упрекнули его в «пошлости» «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Он хочет убедить их – а заодно и публику, – что смиренное уныние, посредственное уродство, повседневная банальность могут составлять элементы произведения искусства. Главное – избежать услужливой копии. Преобразить материю мыслью. Не изменять реальность, но осветить ее изнутри. «Потому что чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное и чтобы это необыкновенное было между прочим совершенная истина».

Эту идею Гоголь развивал еще в статье, посвященной картине Брюллова «Последние дни Помпеи». Восхищенный этой композицией, холодной и условной, он хочет видеть в ней истину, преображенную талантом. Несмотря на весь ужас ситуации, зрителя пронизывает, говорит он, чувство пластической красоты. Чудо – это превращение ужаса в красоту, преходящей катастрофы в вечную гармонию. Изо всех сил он надеется, что, рисуя «мертвые деревья», он сможет сублимировать свой сюжет в такой степени, что достигнет совершенства Рафаэля или Пушкина. В своем рассказе «Портрет» он – думая, несомненно, о самом себе – писал:

«Почему же простая, низкая природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь никакого низкого впечатления; напротив, кажется, как будто насладился, и после того спокойнее и ровнее все течет и движется вокруг тебя. И почему же та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а, между прочим, он так же был верен природе. Но нет, нет в ней чего-то озаряющего. Все равно как вид в природе: как он ни великолепен, а все недостает чего-то, если нет на тебе солнца».

– самом длинном во всем сборнике – темы Искусства и Зла причудливо пересекаются. Начинает казаться, что существуют некие роковые отношения между двумя этими феноменами. Как если бы, осуществляя какой бы то ни было талант, человек становится более легкой добычей дьявола. Вдохновленный, а следовательно – уязвимый, он сражается на незащищенной территории. Эстетическое чувство – это его ахиллесова пята, открытая стрелам Другого.

Первая часть рассказа повествует о приключении молодого художника, бедного и талантливого, – Чарткова, – который покупает у антиквара портрет старика, чьи глаза излучают пагубную силу. Вернувшись в свою мансарду, он не может смотреть на картину, не испытывая сильного недомогания. Это неизвестное, которое он впустил под свою крышу, его околдовало. «Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета. Это были живые, это были человеческие глаза! Казалось, как будто они были вырезаны из живого человека и вставленв сюда». Ночью Чартковым овладевают кошмары столь сильные и столь точные, что он не может больше распознать, где сон, а где реальность. «И видит он: это уже не сон; черты старика двинулись и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его высосать…» В конце концов Чартков находит столбик золотых монет, спрятанный в раме. Начиная с этого дня, он отравлен своей удачей. Он не помышляет больше ни о чем, кроме денег и успеха. Став модным портретистом, он машинально работает своей кистью и разрушает свой собственный гений, в то время как светские похвалы гудят вокруг него. «Стал ездить на обеды, сопровождать дам в галереи и даже на гулянья, щегольски одеваться и утверждать гласно, что художник должен принадлежать обществу, что нужно поддержать его званье…» Приглашенный однажды в Академию изящных искусств, чтобы высказать свое мнение о посылке одного молодого русского художника, работающего в Италии, он, сравнивая, внезапно отдает себе отчет в своем вырождении. Вернувшись к себе, он вновь приступает к работе и безнадежно пытается заново найти свой прежний талант. Но тщетно. «На каждом шагу он был останавливаем, незначащий механизм охлаждал весь порыв и стоял неперескочимым порогом для воображения…» Тогда, охваченный безумной завистью, он находит самые прекрасные картины, покупает их по не важно какой цене и разрывает и топчет их, «смеясь от удовольствия». Потом он умирает в припадке буйного помешательства.

Перед смертью он попросил некого художника запечатлеть его черты на холсте, надеясь, таким образом, что его душа останется среди слоев краски, наложенных друг на друга, и продолжит соблазнять людей. Ибо сатана нуждается в материальной оправе для того, чтобы действовать в мире, и только соучастие художника могло ему это предоставить. Художник же, ослепленный страстью, не разгадывает бездну, куда его увлекает враг рода человеческого. Преодолевая свое отвращение, ему удается передать пылающий взгляд ростовщика. Позже, поняв, что заключил союз с демоном, он отрекается от своего искусства, уходит в монастырь и искупает свой грех постом и молитвой. После долгих лет борьбы с плотью и молитвы, он наконец ощущает себя прощенным и очищенным, вновь берет свою палитру и рисует Рождество столь божественно прекрасное, что все монахи, созерцая его, опускаются на колени.

– к монашеской жизни, знакомы также и герою «Записок сумасшедшего», и знакомы, быть может, даже в большей степени, чем первым двум. Маленький безвестный чиновник чувствует, как – мало-помалу – его рассудок от него ускользает. Влюбленный в дочку своего начальника, он сознает свою прирожденную никчемность. Однако у него есть преимущество перед большинством смертных: он понимает разговор собак. Кроме того, он – король Фердинанд Испанский. Та, которая возьмет его в супруги, будет королевой. Но почему он так несчастен? Его грудь разрывается. Его мозг в огне. «Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку! посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! – Матушка! пожалей о своем больном дитятке!.. А знаете ли, что у алжирского дея под самым носом шишка?»

– Гоголь и сам не раз это испытывал. Его письма, полные упреков, гнева, лжи, пронизаны непримиримой любовью к той, которой он обязан появлением на свет. Он бессознательно делает ее ответственной за все унижения, которые приберег для него этот мир, куда он попал благодаря ей. В сущности, она является единственной женщиной в его жизни. Все же остальные – это только ловушки. Герой «Записок сумасшедшего» пишет в минуту ужасающей ясности:

«О, это коварное существо – женщина! Я теперь только постигнул, что такое женщина. До сих пор никто еще не узнал, в кого она влюблена: я первый открыл это. Женщина влюблена в черта. Да, не шутя. Физики пишут глупости, что она то и то – она любит только одного черта. Вон видите, из ложи первого яруса она наводит лорнет. Вы думаете, что она глядит на этого толстяка со звездою? Совсем нет, она глядит на черта, что у него стоит за спиною. Вон он кивает оттуда к ней пальцем! И она выйдет за него. Выйдет…»

Демоническое значение женщины явственно предстает еще и в другом рассказе сборника – «Невский проспект», – составленном из двух историй с противоположными исходами. Герой первой истории – это, как и герой «Портрета», молодой художник, полный таланта и искренности, – Пискарев. Он встречает – на Невском проспекте – невероятно прекрасную женщину, с волосами «прекрасными, как агат», со лбом «ослепительной белизны…», чьи сжатые губы «были замкнуты целый роем прелестнейших грез…»

Ослепленный, он следует за ней в порыве возвышенного обожания. «Он был в эту минуту чист и непорочен, как девственный юноша, еще дышащий неопределенной духовной потребностью любви». Она приводит его в дом свиданий, где полно проституток, и он в ужасе убегает. Однако он отказывается верить, что незнакомка прячет низкую душу за столь совершенной красоты лицом. Он вновь видит ее, на этот раз во сне, и убеждает себя в том, что его долг – вырвать ее из сетей разврата, женившись на ней. Но, когда он снова находит ее, она пьяна и отвергает его предложение с презрением. Отчаявшись, Пискарев возвращается и перерезает себе горло. Реальность убила мечту, женщина убила художника. Друг последнего, лейтенант Пирогов, пережил совершенно другое приключение, начавшееся также на Невском проспекте. Последовав за молодой и соблазнительной немкой, он заводит с ней разговор, после чего ему удается силой проникнуть за ее дверь; он покрывает ее поцелуями и уже видит себя ее любовником, как вдруг появляется муж красавицы с двумя широкоплечими друзьями, избивает его и вышвыривает за дверь. Это грубое пробуждение могло бы подтолкнуть Пирогова к тому, чтобы, как бедный Пискарев, усомниться в устройстве мира. Но он не обладает ни чувствительностью, ни гордостью художника. Сначала он подумывает о том, чтобы пожаловаться властям; потом меняет решение, заходит в булочную, съедает два слоеных пирожных и идет завершить вечер в кругу друзей. Так, будучи практическим человеком, он переваривает унижение и берет от жизни все, что в ней есть хорошего. Поступая так, сам того не ведая, он вступает в дьявольскую игру. Эта игра разворачивается с особым размахом на Невском проспекте, где так много женщин. «О, не верьте этому Невскому проспекту! Я всегда закутываюсь покрепче плащом своим, когда иду по нем, и стараюсь вовсе не глядеть на встречающиеся предметы, – пишет Гоголь. Все обман, все мечта, все не то, о чем кажется! Вы думаете, что это дамы… но дамам меньше всего верьте. Но Боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки! Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради Бога, далее от фонаря! И скорее, сколько можно скорее, проходите мимо. Это счастье еще, если отделаетесь тем, что он зальет щегольский сюртук ваш вонючим своим маслом. Но и кроме фонаря все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях, и когда сам демон зажигает лампы для того, чтобы показать все не в настоящем виде».

* * *

«Миргороду» Гоголь указывает: «Повести, служащие продолжением „Вечеров на хуторе близ Диканьки“». Без сомнения, он надеялся этой отсылкой к произведению, которое имело большой успех, привлечь больше читателей к своей новой книге. В действительности, хотя действие четырех рассказов, составляющих «Миргород», и происходит – как и действие рассказов из «Вечеров на хуторе близ Диканьки» – на Украине, но в остальном они ничем не схожи – ни темами, ни вдохновением, ни даже стилем.

Сборник открывается трогательной и грустной историей «Старосветских помещиков». Пожилая пара, Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна – иначе их еще называли Филемон и Бавкида, – ведут в деревне праздную жизнь, целиком посвященную взаимной нежной привязанности, да еще еде. Они смотрят друг на друга с любовью, кушают и отдаются монотонному течению времени. И перед лицом этого смиренно-земного счастья Гоголь забывает свою обычную иронию и уступает нежности. Дом, который он описывает в «Старосветских помещиках», – это дом его детства, со скрипучими дверями, кладовыми, забитыми провизией, окнами, открывающимися в сад, где ветви деревьев ломятся под тяжестью спелых фруктов. Чтобы изобразить Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну, он вдохновляется образами своих дедушки и бабушки по отцовской линии. Другие черты картины заимствованы у соседских помещиков. Все купается в лучах украинского солнца. Водовороты мира останавливаются у изгороди сада. Кажется, что зло немыслимо в таком мирном антураже. Но Пульхерия Ивановна умирает, оставляя своего мужа в печальном изумлении. Чтобы рассказать эту простую историю, Гоголь инстинктивно отказывается от анализа чувств и от выспренности стиля. Состояние души героев раскрывается нам через их жесты, взгляды, через самые ничего не значащие слова. И именно в тот момент, когда, как нам кажется, мы видим их извне, мы оказываемся пронизанными их потаенной жизнью. Так, для того, чтобы описать смятение Афанасия Ивановича после смерти Пульхерии Ивановны, Гоголь избегает какого бы то ни было вторжения в душу своего персонажа и ограничивается тем, что показывает его за столом. «Когда мы сели за стол, девка завязала Афанасия Ивановича салфеткою, и очень хорошо сделала, потому что без того он бы весь халат свой запачкал соусом. Я старался его чем-нибудь занять и рассказывал ему разные новости; он слушал с той же улыбкою, но по временам взгляд его был совершенно бесчувствен, и мысли в нем не бродили, но исчезали. Часто поднимал он ложку с кашею, вместо того, чтобы подносить ко рту, подносил к носу; вилку свою, вместо того, чтобы вонзить в кусок цыпленка, он тыкал в графин, и тогда девка, взявши его за руку, наводила на цыпленка. Мы иногда ожидали по несколько минут следующего блюда. Афанасий Иванович уже сам замечал это и говорил: „Что это так долго не несут кушанья?“ Но я видел сквозь щель в дверях, что мальчик, разносивший нам блюда, вовсе не думал о том и спал, свесивши голову на скамью.

„Вот это то кушанье, – сказал Афанасий Иванович, когда подали нам мнишки – это то кушанье, – продолжал он, и я заметил, что голос его начал дрожать и слеза готовилась выглянуть из его свинцовых глаз, но он собирал все усилия, желая удержать ее. – Это то кушанье, которое по… по… покой… покойни…“ – и вдруг брызнул слезами. Рука его упала на тарелку, тарелка опрокинулась, полетела и разбилась, соус залил его всего; он сидел бесчувственно, держал ложку, и слезы, как ручей лились, лились ливмя на застилавшую его салфетку».

«Что же сильнее над нами: страсть…» Спустя какое-то время Афанасий Иванович слышит, как среди бела дня его зовет голос – голос из мира иного. Он понимает, что настал его последний час, смиряется с этим, «с волею послушного ребенка…» и угасает «как свечка… когда уже ничего не осталось, что бы могло поддержать бедное ее пламя».

Герои «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» являются немасштабными персонажами, но здесь мы имеем дело с явно карикатурным образом. Идея этого рассказа якобы была навеяна автору реальными приключениями двух миргородских мещан, знаменитых своими ссорами и примирениями. Равным образом вероятно и то, что Гоголь был вдохновлен книгой своего соотечественника – украинского писателя Нарежного: «Два Ивана, или Страсть Шиканы», опубликованной в 1825 году. Но тон, стиль, перипетии рассказа принадлежат самому Гоголю. На нем лежит отпечаток его иронии и язвительности. Его два Ивана представляют собой, конечно, разительный контраст: «Иван Иванович имеет необыкновенный дар говорить чрезвычайно приятно… Иван Никифорович, напротив, больше молчит… Иван Иванович худощав и высокого роста; Иван Никифорович немного ниже, но зато распространяется в толщину. Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова Ивана Никифоровича – на редьку хвостом вверх».

«». Этот спор разгорается, перерастает в судебный процесс, разбирательства тянутся годами, противники стареют, и к тому моменту, когда их примирение кажется возможным, все вспыхивает снова, и два Ивана надеются лишь на решение судьи, которое их рассудит. В действие этого растянутого во времени фарса автор вмешивается каждый момент, подчеркивает гротескность персонажей посредством тяжеловесных метафор, подмигивает читателю, побуждая его к развлечению. Некая Агафья Федосеевна «носила на голове чепец, три бородавки на носу и кофейный капот с желтенькими цветами. Весь стан ее похож был на кадушку». «У судьи губы находились под самым носом, и оттого нос его мог нюхать верхнюю губу, сколько душе было угодно. Эта губа служила ему вместо табакерки, потому что табак, адресуемый в нос, почти всегда сеялся на нее». Секретарь суда, охваченный удивлением, «взял в губы перо». В самый разгар аудиенции бурая свинья вторгается в зал суда и уносит листки с записями расследования. Иван Никифорович такой толстый, что застревает в дверях, и нужно скрестить ему руки и нажать коленом на живот, чтобы его высвободить. У писца и инвалида, которые его освобождают, изо рта идет такой сильный запах, «что комната присутствия превратилась было на время в питейный дом».

– «с поседевшими волосами…», с «морщинами…» – по-прежнему надеются на окончание их процесса, он видит, как мир растворяется в серости и дожде:

«Сырость меня проняла насквозь. Печальная застава с будкою, в которой инвалид чинил серые доспехи свои, медленно пронеслась мимо. Опять то же поле, местами изрытое, черное, местами зеленеющее, мокрые галки и вороны, однообразный дождь, слезливое без просвету небо. Скучно на этом свете, господа!»

– «Тарас Бульба». Гоголь, который впоследствии пересмотрит и развернет свое произведение, описывает здесь смутные времена, когда Запорожская Сечь, образовавшаяся к середине XVI века на островах стремнины Днепра, отстаивала свою независимость от посягательств польских магнатов.

Сосуществование в этих приграничных районах двух миров, двух вероисповеданий, двух народов в каждое мгновение разжигало войну. Чтобы довести до конца свою работу, автор, несомненно, обратился к многочисленным научным трудам о прошлом Украины. Но самой важной информацией он обязан народным преданиям и песням бандуристов, собранным Цертелевым, Максимовичем и Срезневским. Так, он мало озабочен исторической правдой. Его хронология неточна. Точность фактов интересует его меньше, чем психология персонажей и колоритность среды.

Явным образом вдохновленный романной техникой Вальтера Скотта, влияние которого в России было огромным, Гоголь превосходит эту модель в силе образа и в резкости красок. Драма упорядочивается большими простыми блоками. Тысяча деталей искрящейся чистоты встраиваются, как драгоценные камни, в ткань рассказа. Казалось бы, варварское украшение, неумело отшлифованное, перегруженное разноцветными камнями и бросающее повсюду свои отсветы. Грубость нравов, пытки, пьянство, еврейские погромы, сражения, грабежи – каждая картина дана с силой, хотя при этом нельзя сказать, что герои позволяют окружению себя подчинить.

– два его сына: Остап, воин, весь скроенный из одного куска, несгибаемый и безупречный, и Андрей, более чувствительный, более сложный, который предает родину из-за любви к красавице-полячке. Конечно, наподобие всех героинь автора, последняя «черноглазая и белая как снег, озаренный утренним румянцем солнца». Она смеется, «от всей души, и смех придавал какую-то сверкающую силу ее ослепительной красоте». Она говорит – «и весь колебался серебряный звук ее голоса». И в один момент она соблазняет доблестного Андрея, который восклицает: «Что мне отец, товарищи и отчизна?…Отчизна моя – ты!» Чтобы его отблагодарить, полячка – к тому же еще и дьяволица! – обвивает его «снегоподобными, чудными руками…»

Янкель произносит эти горькие слова: «Коли человек влюбится, то он все равно что подошва, которую, коли размочишь в воде, возьми согни – она и согнется». Тарас Бульба, ошеломленный, одержим одной лишь идеей: покарать своего сына, изменника и предателя, так, как он того заслуживает. Он находит его в ходе битвы во вражеских рядах и убивает собственной рукой. Потом он пробирается в Варшаву, чтобы присутствовать, переодевшись, при казни другого своего сына – Остапа, который был пленен, где, в свою очередь, оказывается схвачен; его прибивают к дереву и сжигают. Но, умирая, он призывает своих последних соратников к тому, чтобы надеяться, – поскольку, говорит он, царь России, который тоже сражается за православную веру, в один прекрасный день возьмет их под свою защиту.

Несмотря на весь ужас этой драмы, сплошь забрызганной кровью, от нее все же исходит своего рода оптимизм. Крепкое здоровье протагонистов, примитивность их страстей, гомеровское величие их подвигов, красота окружающих их пейзажей – все это мистическим образом придает силы читателю. Ему передается жизненный порыв персонажей. У него не остается чувства, что их страдания бесполезны – как если бы все эти жертвы отвечали глубинной исторической необходимости, как если бы сами поражения, преображенные искусством, приводили к некому апофеозу. По правде говоря, «Тарас Бульба» – это роман, написанный художником.

Воздав должное искусству, с которым Брюллов сумел в «Последних днях Помпеи» сделать сцену коллективной агонии прекрасной, Гоголь и себя подчиняет этой эстетике, и реальность оказывается преображенной до такой степени, что нагромождение трупов придает вкус к жизни тем, кто их созерцает. «Ибо для успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства», – писал он в «Портрете».

Если «Тарас Бульба» оставляет впечатление «успокоения» и «примирения», несмотря на резкость того, что утверждается в этом произведении, автору никогда больше не удастся достигнуть этой спокойной уверенности исторического романиста. С «Вием» снова появляется дьявол – неумолимый и ужасный. Он набрасывается через «посредника» на семинариста Хому Брута – студента философии, который ушел пешком из семинарии с двумя своими товарищами, чтобы провести летние каникулы у родителей. С наступлением ночи три молодых человека, уставшие от долгой ходьбы, останавливаются в деревне и просят гостеприимства у старухи – владелицы постоялого двора. Она их нехотя принимает и устраивает их – одного в своей избе, другого – в пустом амбаре, третьего – в овчарне. Едва Хома Брут готовится заснуть, как он видит, что старуха подкрадывается, протянув к нему руки. Парализованный этой дьявольской силой, он не может ее оттолкнуть. Она вскакивает ему на спину. Оседланный, погоняемый метлой, он уносит ее к звездам. Но во время бесовской скачки у него хватает присутствия духа, чтобы прочесть молитвы, и под действием священных слов колдунья дрожит, кряхтит, ослабляет хватку. Тогда, вновь ощутив близость земли, уже сбрасывает ее и садится сам на нее верхом, а затем бьет ее попавшимся под руку поленом. Ему кажется, что он сразил монстра; но встает солнце, «рассвет загорался, и блестели золотые главы вдали киевских церквей», и, удивленный, Хома Брут обнаруживает у своих ног «красавицу с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами. Бесчувственно отбросила она на обе стороны белые нагие руки и стонала, возведя кверху очи, полные слез». В ужасе, он убегает со всех ног. Через некоторое время его вызывает сотник, отец красавицы-ведьмы, читать три ночи над усопшей Псалтырь. Оставшись один перед открытым гробом, он узнает колдунью – еще более красивую, желанную, волнующую, – которую он нещадно избил. Очертив мелом вокруг себя магический круг, он пытается – в течение трех ночей – сопротивляться натиску сил зла. Ожившая ведьма встает, идет к нему, потом снова ложится, и теперь уже гроб летит по церкви «со свистом…». Стекла бьются, иконы падают на пол, двери рушатся, сорванные с петель, и Хома Брут, застыв от ужаса, произносит слабеющим голосом молитвы. Тогда бесы и вся нечисть призывают Вия – отвратительного гнома, предводителя земных духов, всего измазанного глиной, с ногами в форме корней и веками, опущенными до земли. Интуитивно семинарист знает, что, если он хочет выйти победителем из этого испытания, он не должен на него смотреть. Но искушение слишком велико. Мимолетный взгляд – и он умирает, сраженный ужасом, как ударом молнии. Поют вторые петухи. Нечисть пытается бежать, но уже слишком поздно. Некоторые остаются, застыв у дверей и застряв в переплетах окошек церкви. «Вошедший священник остановился при виде такого посрамленья божьей святыни и не посмел служить панихиду в таком месте».

они имеют ангельские лица. Приносящие зло по ночам, они начинают сиять чистотой с первыми лучами солнца. Всегда нужно будет очертить меловой круг, прежде чем бросить на них взгляд.

«Я, признаюсь, не понимаю, – писал Гоголь в „Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“, – для чего это так устроено, что женщины хватают нас за нос так же ловко, как будто за ручку чайника. Или руки их так созданы, или носы наши ни на что более не годятся. И несмотря, что нос Ивана Никифоровича был несколько похож на сливу, однако ж Агатья Федосеевна схватила его за этот нос и водила за собою, как собачку».

В «Невском проспекте» пьяный немец восклицает: «Я не хочу, мне не нужен нос! – говорит он, размахивая руками… – У меня на один нос выходит три фунта табаку в месяц… на один нос четырнадцать рублей сорок копеек!..»

А грустный герой из «Записок сумасшедшего» замечает важно: «И оттого самая луна такой нежный шар, что люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы. И потому-то самому мы не можем видеть носов своих, ибо они все находятся в луне».

– «Арабесок» и «Миргорода» – лейтмотив носа соотносится с лейтмотивом женщины, вступившей в сговор с дьяволом. Действительно, автор не может созерцать себя в зеркале, не испытывая при этом удивления от длины, худобы и своего рода хрящевой независимости своего собственного носового отростка. Говорят, ему даже удается потрогать его своей нижней губой, состроив гримасу Щелкунчика. Чувствительный к запахам, он анализирует их с наслаждением. Его герои живут в какой-то сгущенной атмосфере. Они чихают, храпят, фыркают… После стольких частичных намеков на нос, Гоголь наконец решается посвятить ему отдельный памятник. Рассказ «Нос», написанный в 1834 году, не вошел в сборник «Миргород», но, получив отказ редакционного комитета «Московского наблюдателя», был опубликован в «Современнике» со следующим примечанием Пушкина: «Н. В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки, но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись».[133]

«Набросок» оказывается более странным, чем кажется. Конечно, автор, вдохновленный, быть может, фантастическими историями Гофмана и Шамиссо, сначала всего лишь уступил желанию сфабриковать огромную мистификацию, но, помимо его воли, фарс приобрел некий трагический смысл.

Цирюльник обнаруживает однажды утром в хлебе, который он собирался съесть, нос одного из своих клиентов, коллежского асессора Ковалева. Напуганный своей находкой, он с отвращением берет этот кусочек плоти и бросает ее в Неву. Но нос появился вновь и стал важно расхаживать по Санкт-Петербургу. «Он был в мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником; на нем были замшевые панталоны; при боку шпага. По шляпе с плюмажем можно было заключить, что он считается в ранге статского советника». Бедолага Ковалев, обнаружив на улице это существенное украшение своего лица, подходит к нему и пытается убедить его вернуться на свое место. Но тот отвечает ему свысока: «Вы ошибаетесь, милостивый государь. Я сам по себе. Притом между нами не может быть никаких тесных отношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить в Сенате или, по крайней мере, по юстиции. Я же по ученной части». И он исчезает, оставляя Ковалева в растерянности. Последний, в состоянии безнадежности, хочет предупредить полицию и опубликовать объявление в газетах. В итоге жандарм все-таки приносит ему его нос. Увы, врач, вызванный, чтобы его вернуть на место, отказывается от попыток сделать эту операцию. Дело получает огласку в городе. Все газеты об этом говорят. И одним прекрасным утром Ковалев просыпается со своим носом посреди лица, как прежде.

Самое необычное в этом происшествии – это как раз то, что ни один из персонажей не рассматривает его как необычное и что сам читатель приглашается не так уж сильно ей удивляться. Если сам цирюльник и пугается, увидев нос в своем хлебе, то жена его довольствуется жалобами на то, что их могла бы побеспокоить полиция. Служащий газеты, куда Ковалев хочет поместить объявление, находит это дело забавным, и не более того, и отказывает в публикации, опасаясь, что его обвинят в том, что он печатает вздор. Однако он участливо констатирует неполноту лица собеседника. «В самом деле, чрезвычайно странно! – сказал чиновник, – место совершенно гладкое, как будто бы только что выпеченный блин». Частный пристав, к которому Ковалев затем отправляется, принимает его с надменным видом и заявляет ему, «что у порядочного человека не оторвут носа…» Жандарм, который приносит нос его владельцу, невозмутимо ему докладывает: «Нос ваш совершенно таков, как был». Врач, вызванный для того, чтобы приставить отросток, осматривает своего пациента и постановляет: «Нет, нельзя. Вы уж лучше так оставайтесь, потому что можно сделать еще хуже. Оно, конечно, приставить можно; я бы, пожалуй, вам сейчас приставил его; но я вас уверяю, что это для вас хуже». Жители города видят в этом носе в мундире лишь забавный феномен. «Всем этим проишествиям были чрезвычайно рады все светские, необходимые посетители раутов, любившие смешить дам, у которых запас в то время совершенно истощился».

«Теперь только по соображении всего видим, что в ней есть много неправдоподобного… А однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где ж не бывает несообразностей? – А все однако же как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают».

Другой комментарий: находясь в редакции газеты, Ковалев, говоря о своем потерянном носе, заявляет: «Черт хотел подшутить надо мною!» Наверняка это тот же черт все попутал в Санкт-Петербурге, сгустив туман на улицах, заморозив сердца, поразив людей слепотой. Эта «северная столица империи», где тайна расцветает при пагубном свете фонарей, – не является ли она более тревожащей, чем оскверненная церковь в «Вие»? Никаких летающих гробов – зато Нос, прогуливающийся на двух ногах. Никаких смертельных ужасов – зато улыбающаяся нелепица. Никаких мерзких гномов – зато честные прохожие, осторожные чиновники. Граница между реальным и ирреальным незаметно стирается в мире, обреченном на игру светлого и темного. Там сатана дробит лица, надевает на кусочек плоти треуголку, заставляет жить на широкую ногу пару ноздрей, жалует почетное звание обрубку и так сильно возмущает ум честных горожан, что никто не находит что сказать. Едва вернувшись к владению своим носом, Ковалев возобновляет свое любимое времяпрепровождение: его «видели вечно в хорошем юморе, улыбающегося, преследующего решительно всех хорошеньких дам…» Это распутник, вступивший в сговор с великим Искусителем. Наверняка дьявол, вернув ему его носовой отросток, остался спрятанным внутри навсегда. И в самом деле, этот нос, внезапно наделенный независимой жизнью, – не обладает ли он сексуальным смыслом, который ускользнул в тот момент от автора? Пораженный бессилием, Гоголь получил удовольствие оттого, что вообразил некоторую часть его самого – продолговатую, отдельную, вибрирующую и разгуливающую по миру в поисках какого-либо экстравагантного приключения. Он забросил это интимное разращение в толпу, где его нагота приходит в соприкосновение с мундирами господ и платьями дам. Он, сам того не зная, освободился от некой навязчивой идеи в сумятице сна.

а в католический. В конечном счете цензура предпочла Гостиный двор в качестве места встречи Ковалева с самой драгоценной частью его личности. Точно так же она упразднила пассаж, где Ковалев дает взятку жандарму. Уже раньше она упрекала Гоголя за то, что в «Невском проспекте» он показал лейтенанта, высеченного двумя немцами. Чтобы обосновать возможность подобного преступления, автору пришлось уточнить, что Пирогов был не в мундире. «Если бы Пирогов был в полной форме, то, вероятно, почтение к его чину и званию остановило бы буйных тевтонов. Но он прибыл совершенно как частный, привратный человек в сюртучке и без эполетов».

В «Записках сумасшедшего» Гоголю – чтобы получить разрешение на публикацию – пришлось убрать целый пассаж письма, в котором одна собака пишет другой про своего хозяина, которым владеет желание получить награду. «Он больше молчит. Говорит очень редко; но неделю назад беспрестанно говорил сам с собою: „Получу или не получу?“…» Внезапно – триумф. «Все утро ходили к нему господа в мундирах и с чем-то поздравляли. За столом он был так весел, как я еще никогда не видала, отпускал анекдоты, а после обеда поднял меня к своей шее и сказал: „А посмотри, Меджи, что это такое“. Я увидела какую-то ленточку. Я нюхала ее, но решительно не нашла никакого аромата; наконец, потихоньку, лизнула: соленое немного». Осмелиться говорить в подобных терминах о награждении, которое жалует император, – это граничило с кощунством. Награда без запаха. И к тому же соленая. И к тому же – испачканная наглым облизыванием какой-то сучки. Весь параграф был зачеркнут пером взбешенного цензора.

«окроплению святой водой», затхлый запах серы исходит от многих рассказов Гоголя, будь то рассказы украинские или петербургские, зловещие или насмешливые, демонические или проникновенно-будничные.

Примечания

«Современник», октябрь, 1836.