Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Первое время жизни Гоголя.
II. Идиллия "Ганц Кюхельгартен"

II.

ИДИЛЛІЯ „ГАНЦЪ КЮХЕЛЬГАРТЕНЪ“.

Итакъ въ последнихъ числахъ 1828 года Гоголь былъ уже въ Петербурге. Съ этого времени начинается новый перiодъ его жизни, имеющiй особый интересъ при изученiи его личнаго развитiя. Это былъ въ начале перiодъ броженiя, неопределенныхъ порывовъ, постоянныхъ надеждъ и частыхъ разочарованiй, стремленiя къ широкой и полезной деятельности, отыскиванiя себе высокой цели жизни и достойнаго призванiя, на которомъ могли бы найти примененiе его замечательныя дарованiя, и въ то же время это были годы тяжелыхъ испытанiй, годы прiобретенiя въ настоящемъ смысле жизненнаго опыта, наконецъ, временемъ первыхъ шаговъ на литературномъ поприще. Не можетъ подлежать сомненiю, что жизнь въ Петербурге произвела значительную перемену въ характере Гоголя и что ему онъ въ большей степени былъ обязанъ своей будущностью, такъ какъ въ немъ и благодаря ему силы юноши развились и не заглохли безъ примененiя, какъ легко могло бы случиться въ провинцiальной глуши.

—————

Перемена условiй жизни и окружающей обстановки большею частью кладетъ заметный отпечатокъ на судьбу человека, резко изменяя внешнюю сферу его деятельности и до некоторой степени реагируя даже на самую его нравственную личность, неизбежно поставленную въ необходимость найти себе иное определенiе и проверить свои взгляды и наклонности среди новыхъ, созданныхъ изменившимся положенiемъ, обстоятельствъ. При этомъ, чемъ резче бываетъ перемена, темъ, естественно, ярче выступаютъ грани, разделяющiя жизнь на отдельные перiоды, которы кажутся на первый взглядъ иногда совершенно несходными. Въ действительности, однако, едва ли можно признать въ большинстве случаевъ существованiе такихъ решительныхъ переворотовъ, и потому внимательное изученiе бiографическаго матерiала обыкновенно приводитъ къ убежденiю въ неверности заранее составившихся рельефныхъ, но неточныхъ обобщенiй, и вызываетъ необходимость более естественнаго и вернаго освещенiя уже известныхъ фактическихъ данныхъ. Следя за последовательнымъ развитiемъ генiальной личности и ея судьбою, вниманiе изследователя невольно останавливается прежде всего именно на замечаемыхъ въ ней резкихъ переменахъ, но затемъ, отметивъ последнiя, оно не должно забывать и другой стороны дела — отысканiя и уясненiя сходныхъ сторонъ, несомненно существующихъ въ разное время въ жизни одного и того же человека; въ противномъ случае внешнiя обстоятельства легко могутъ заслонить собою существенныя черты внутренняго развитiя. Это должно быть справедливо и въ примененiи къ Гоголю. Поэтому слова г. Кулиша, что „съ переселенiемъ Гоголя съ юга на северъ начинается новый перiодъ его существованiя, резко отличный отъ предшествовавшаго“, действительно справедливы, насколько они касаются внешней стороны дела, и особенно въ связи съ последующимъ сравненiемъ, но, по нашему мненiю, они несколько грешатъ односторонностью, такъ какъ именно представляютъ не совсемъ точное обобщенiе, сделанное на основанiи однихъ внешнихъ признаковъ. Велика была, безъ сомненiя, разница между жизнью Гоголя въ школе, когда онъ былъ юношей не очень прилежнымъ, но страстно отдававшимся возможнымъ и доступнымъ для него художественнымъ наслажденiямъ, юношей, еще только мечтавшимъ о предстоящей самостоятельной жизни, и съ другой стороны, хотя бы первыми неверными шагами его на поприще последней въ Петербурге, когда для него настало время уже деятельной проверки заранее составленныхъ идеаловъ и приспособленiя къ условiямъ окружающей обстановки (не говоря уже о дальнейшей жизни въ столице); но, повторяемъ, главный интересъ изследованiя долженъ заключаться скорее въ отысканiи нити, связывающей оба отмеченныхъ перiода, нежели въ констатированiи и безъ того резко бросающагося въ глаза различiя. Если не пришло еще, быть можетъ, время „слить разныя мелочи въ одну стройную картину“, то не худо во всякомъ случае поискать между ними связи и по возможности разобраться въ нихъ. Припомнимъ, что, совершенно параллельно съ резкой переменой въ жизни Гоголя со времени переезда его въ Петербургъ, можно было бы, пожалуй, съ такимъ же правомъ отметить и перемену въ характере его творчества; — достаточно назвать „Ганца Кюхельгартена“ и „Вечера на Хуторе“; — пришлось бы предположить, что въ Петербурге Гоголь сделался совершенно инымъ человекомъ, что между его школьными годами и первыми шагами на жизненномъ поприще лежитъ целая бездна. Но такъ какъ подобнаго перерожденiя, конечно, допустить невозможно, то наша задача найти между этими двумя, повидимому, столь „резко отличными перiодами“, известныя точки соприкосновенiя. Въ самомъ деле, не говоря уже о томъ, что духовный складъ личности Гоголя оставался во все разсматриваемое время въ сущности одинъ и тотъ же, такъ какъ онъ долженъ былъ въ значительной степени определиться въ годы ранней юности писателя, — и это имеетъ въ настоящемъ случае существенное значенiе въ виду чрезвычайно последовательнаго и вернаго себе характера его развитiя, — мы действительно можемъ въ оба указанные перiода, особенно сближая ихъ более смежные пункты, отметить разительное сходство во взглядахъ Гоголя на вопросы, наиболее интересовавшiе его и казавшiеся ему особенно важными. Прiехавъ въ Петербургъ съ богатымъ запасомъ свежихъ впечатленiй, результатомъ пережитого воспрiимчиваго возраста, оказывающаго всегда такое решительное влiянiе на образованiе личности человека, и съ тонко развитою наблюдательностью, для которой, по собственному признанiю автора, съ приближенiемъ зрелыхъ летъ наступаетъ менее благопрiятная пора, и наконецъ съ известнымъ мiросозерцанiемъ и сложившимися взглядами на назначенiе своей жизни и будущей деятельности, — мiросозерцанiемъ, составлявшимъ, каково бы ни было его действительное достоинство, внутреннее содержанiе юноши, — могъ ли Гоголь тотчасъ совершенно измениться и порвать съ своимъ прошлымъ? Если бы это было такъ, то неизбежно последовало бы заключенiе, что стремленiя его были не только не глубоки, смутны и туманны, чего действительно нельзя отрицать, но и неискренни, что они наконецъ были всецело навеяны со стороны и не могли назваться въ настоящемъ смысле его достоянiемъ. Но кроме многихъ местъ въ его переписке, относящихся къ первымъ годамъ его петербургской жизни и представляющихъ несомненное сходство съ прежними, нежинскими, взглядами, мы имеемъ еще не мало вескихъ соображенiй въ пользу противоположнаго мненiя. Точно то же не безъ основанiя можно было утверждать и относительно его поэтической деятельности, съ тою только разницей, что действiе изменившихся обстоятельствъ въ этой сфере сказалось резче и решительнее, преимущественно въ смысле ихъ влiянiя на способъ, характеръ и самый выборъ предметовъ для творчества; но и здесь преемственная связь можетъ быть усмотрена и констатирована въ довольно обширномъ запасе готовыхъ художественныхъ образовъ, рано сложившихся въ фантазiи Гоголя на почве впечатленiй чуткой отроческой души и впоследствiи въ значительной степени лишь мастерски выработанныхъ и обогащенныхъ новыми красотами при более или менее разнообразномъ ихъ выраженiи въ первыхъ его произведенiяхъ.

Чрезвычайно интересно для разъясненiя занимающаго насъ вопроса обратиться къ самому раннему изъ известныхъ произведенiй юношеской фантазiи нашего писателя. Мы говоримъ о редко вспоминаемомъ и едва ли не мало известномъ у насъ „Ганце Кюхельгартене“. Далеко не отличаясь яркими художественными достоинствами, которыя мы привыкли находить даже въ самыхъ незрелыхъ и несовершенныхъ произведенiяхъ Гоголя, сурово принятая современной критикой и почти вследъ затемъ уничтоженная рукою самого автора, наконецъ исключенная изъ целаго ряда изданiй полныхъ собранiй его сочиненiй, — эта приторно-сентиментальная идиллiя никогда особенно и не обращала на себя вниманiя, хотя г. Кулишъ справедливо указалъ на присутствiе въ ней рядомъ съ многими очень и очень слабыми такихъ картинъ, которыя уже обнаруживаютъ проблески будущаго таланта Гоголя. Г. Кулишъ указываетъ преимущественно на небольшiе отрывки описательнаго характера, напр. на изображенiе дома мызника Вильгельма Бауха, картину моря и на несколько другихъ картинъ, въ которыхъ мысль автора съ любовью переносится въ страны классическаго мiра; можно было бы прибавить еще описанiе утра и домика пастора въ самомъ начале первой картины, описанiе жаркаго дня и вообще весь конецъ той же картины, и большую часть шестой картины.

Идиллiя все-таки на нашъ взглядъ заслуживаетъ изученiя со стороны бiографическаго матерiала, который, хотя и въ очень незначительныхъ дозахъ, могъ бы быть извлеченъ также и изъ нея. Для насъ важно въ данномъ случае то, что здесь мы находимъ однако явные следы техъ юношескихъ мечтанiй Гоголя, о которыхъ мы говорили раньше, а съ другой — подтвержденiе собственныхъ позднейшихъ признанiй его о годахъ юности. Сверхъ того, если не ошибаемся, внимательный разборъ идиллiи могъ бы показать съ наглядной очевидностью, что въ ней нашелъ себе выраженiе упомянутый запасъ сложившихся готовыхъ художественныхъ образовъ, отчасти отразившiйся, но уже въ истинно-художественной форме, потомъ въ другихъ, сравнительно более зрелыхъ, преимущественно ближайшихъ по времени, произведенiяхъ, особенно въ „Вечерахъ на Хуторе“. Попытаемся привести некоторыя соображенiя въ пользу обоихъ нашихъ предположенiй, для чего прибегнемъ къ сличенiямъ некоторыхъ отрывковъ изъ „Ганца“ съ другими произведенiями и съ письмами Гоголя.

Первымъ вопросомъ при изученiи „Ганца Кюхельгартена“ является точное определенiе года его написанiя: съ только-что указанной бiографической точки зренiя этотъ вопросъ получаетъ весьма существенное значенiе. Самъ поэтъ, какъ известно, обозначилъ на рукописи 1827 г., но затемъ, согласно известному мненiю Прокоповича, приведенному въ „Запискахъ о жизни Гоголя“, это показанiе, казалось бы, не можетъ считаться достовернымъ и должно уступить предположенiю о томъ, что Гоголь писалъ идиллiю въ начале своей жизни въ Петербурге, „когда онъ проживалъ въ немъ безъ дела“. Едва ли, однако, это справедливо; намъ кажется, что на основанiи нижеследующихъ соображенiй можно скорее признать справедливою пометку самого писателя, которому, притомъ, конечно, не было причины никого мистифицировать, какъ склоненъ былъ предполагать покойный его школьный товарищъ. Достойно вниманiя, что въ идиллiи мы замечаемъ явные следы техъ мыслей, которыя занимали Гоголя подъ конецъ его нежинской жизни и притомъ преимущественно въ 1827 г. Въ „Ганце“ мы находимъ то же неопределенное, не совсемъ выяснившееся стремленiе героя въ далекiя и чуждыя страны, манящiя его предполагаемымъ просторомъ для деятельнаго служенiя добру, ожидаемымъ богатствомъ высокихъ эстетическихъ наслажденiй, которыя можно тамъ найти; далее, размышленiе Ганца о будущей своей судьбе и желанiе разгадать „незнаемый уделъ“, наконецъ такое же точно, какъ у самого Гоголя, опасенiе за возможность осуществленiя своихъ высокихъ стремленiй и боязнь ничтожества общаго жребiя съ большинствомъ такъ называемыхъ дюжинныхъ людей и проч. Особенно поразительно совпаденiе въ VIII картине идиллiи (въ песне Ганца) и некоторыхъ письмахъ 1827 году, — совпаденiе, доходящее до мелочей, до буквальнаго почти сходства, простирающагося на отдельныя выраженiя: это последнее обстоятельство едва ли кто решится назвать случайностью. Сделаемъ сличенiе:

„Все решено. Теперь ужели
Мне здесь душою погибать?
И не узнать иной мне цели?
И цели лучшей не сыскать?

Себя обречь безславно въ жертву,
При жизни быть для мiра мертву!

(„Ганцъ Кюхельгартенъ“, VIII картина, песнь Ганца. Соч. Гог., изд. X, т. V, стр. 22)

„Какъ тяжело быть зарыту вместе съ созданiями низкой неизвестности въ безмолвiе мертвое! Ты знаешь всехъ нашихъ существователей, всехъ, населившихъ Нежинъ. Они задавили корою своей земности, ничтожнаго самодовольства высокое назначенiе человека. И между этими существователями я долженъ пресмыкаться“ („Соч. и письма Гог.“, изд. Кулиша, т. V, стр. 56). „Исполнятся ли мои высокiя предначертанiя? “ (Письмо къ Петру Петровичу Косяровскому, „Русская Старина“, 1876 г., 1 кн., стр. 42).

„Не знаю, сбудутся ли мои предположенiя, или неумолимое веретено судьбы зашвырнетъ меня съ толпой самодовольной черни (мысль ужасная!) въ самую глушь ничтожности, отведетъ мне черную квартиру неизвестности въ мiре“ („Соч. и письма Гог.“, т. V, стр. 58, письмо Высоцкому).

„Душой ли, славу полюбившей,

Ничтожность въ мiре полюбить?

Душой ли, къ счастью не остывшей,

Волненья мiра не испить?

И въ немъ прекраснаго не встретить?

Существованья не отметитъ?

(Соч. Гог., изд. X, т. V, стр. 22).

„Еще съ самыхъ временъ прошлыхъ, съ самыхъ летъ почти непониманiя, я пламенелъ неугасимой ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, я кипелъ принести хотя малейшую пользу. Тревожная мысль, что я не буду мочь, что мне преградятъ дорогу, что не дадутъ возможности принести хоть малейшую пользу, бросала меня въ глубокое унынiе. Холодный потъ проскакивалъ на лице моемъ, при мысли, что, можетъ быть, мне доведется погибнуть въ пыли, не означивъ своего имени ни однимъ прекраснымъ деломъ — быть въ мiре и не означить своего существованiя была для меня мысль ужасная“. (Письмо къ Петру Петровичу Косяровскому отъ 3 октября 1827 года, „Русская Старина“, 1876 г., I т., стр. 41).

Остальныя строфы той же песни Ганца въ равной мере могли бы быть применены къ характеристике душевнаго состоянiя и взглядовъ Гоголя именно за 1827 г.; укажемъ лишь следующiе стихи:

 

„Зачемъ влечете такъ къ себе вы,
Земли роскошные края?“

Также:

„И онъ спадетъ, покровъ неясный,
Подъ коимъ знала васъ мечта,
И мiръ прекрасный, мiръ прекрасный
Отворитъ дивныя врата,
Приветить юношу готовый
И въ наслажденьяхъ вечно новый“...

Или:  

„Я вашъ! я вашъ! изъ сей пустыни
Вниду я въ райскiя места“... (Соч. Гог., изд. X, т. V, стр. 22).

(речь идетъ о поездке въ чужiе края; заметимъ, что Гоголь называлъ райскимъ местомъ въ письме къ Высоцкому Петербургъ, пользуясь совершенно тождественнымъ выраженiемъ съ приведеннымъ).

Въ общемъ настроенiи выписанной строфы и выраженныхъ въ ней мысляхъ не подлежитъ никакому сомненiю сходство съ некоторыми местами писемъ къ Высоцкому. Такимъ образомъ можно считать доказаннымъ, что именно те же самыя мысли и стремленiя волновали Гоголя въ 1827 году, которыя выражены въ приведенной песне Ганца, при чемъ не случайно и то, что указанное совпаденiе обнаруживается какъ разъ въ самыхъ задушевныхъ мечтахъ автора и героя его перваго произведенiя. Позднее, въ Петербурге, взгляды Гоголя во многомъ значительно изменились или, по меньшей мере, приняли иное направленiе, и уже по отношенiю къ петербургскому времени, конечно, никакъ не возможно было бы допустить такого поразительнаго сходства, доходящаго почти до полнаго совпаденiя въ приведенныхъ цитатахъ. Было бы весьма интересно сравнить для бо́льшаго подтвержденiя сказаннаго разбираемую идиллiю съ „Луизой“ Фосса, въ переводе Теряева, такъ какъ эта пьеса служила въ настоящемъ случае образцомъ для Гоголя, но намъ, къ сожаленiю, не удалось достать этой книги, сделавшейся въ настоящее время библiографической редкостью...

хотя на этотъ разъ ихъ можно привести лишь немного. Вотъ примеры:

„Светаетъ. Вотъ проглянула деревня,
Дома, сады. Все видно, все светло.
Вся въ золоте сiяетъ колокольня,
И блещетъ лучъ на старенькомъ заборе.

Внизъ головой въ серебряной воде:
Заборъ, и домь, и садикъ въ ней такiе-жъ;
Все движется въ серебряной воде:
Синеет сводъ
— вотъ только не шумитъ“.

(Начальные стихи Ганца Кюхельгартена; соч. Гоголя, изд. Кулиша, т. I, стр. 234 и изд. X, т. V, стр. 5).

„Небо, зеленые и синiе леса, люди, воза съ горшками, мельницы — все опрокинулось, стояло и ходило вверхъ ногами, не падая въ голубую прекрасную бездну“. (Изд. Кулиша, т. I, стр. 14, „Сорочинская Ярмарка“; изд. X, т. I, стр. 11—12).

„Съ изумленiемъ гляделъ Левко въ неподвижныя воды пруда: старинный господскiй домъ, опрокинувшись внизъ, виденъ былъ чистъ и въ какомъ-то ясномъ величiи“ и проч.

(Изд. Кулиша, т. I, стр. 79, „Майская ночь“ или „Утопленница“; изд. X, т. I, стр. 74).

„Тихи и покойны эти пруды; холодъ и мракъ водъ ихъ угрюмо заключенъ въ темно-зеленыя стены садовъ“. (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 58).

„Какъ упоителенъ, какъ роскошенъ летнiй день въ Малороссiи! Какъ томительно-жарки те часы, когда полдень блещетъ въ тишине и зное, и голубой, неизмеримый океанъ, сладострастнымъ куполомъ нагнувшiйся надъ землею, кажется, заснулъ, весь потонувши въ неге, обнимая и сжимая прекрасную въ воздушныхъ объятiяхъ своихъ!“ (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 9).

“ и проч. („Утопленница“). (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 55).

„Величественно сыплется громъ украинскаго соловья“. („Утопленница“). („Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 58).

„Все было тихо; въ глубокой чаще леса слышались только раскаты соловья“. (Тамъ же, стр. 74).

„Блистательно всю рощу оглашаетъ

(Соч. Гог., изд. X, т. V, стр. 29).

„На небе ни облака; бъ поле ни речи. Все какъ будто умерло; вверху только, въ небесной глубине, дрожитъ жаворонокъ, и серебряныя песни летятъ по воздушнымъ ступенямъ на влюбленную землю, да изредка крикъ чайки, или звонкiй голосъ перепела отдается въ степи... Нагнувшiяся отъ тяжести плодовъ широкiя ветви черешень, сливъ, яблонь, грушъ; небо, его чистое зеркало — река въ зеленыхъ, гордо поднятыхъ рамахъ“... (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 9).

„Какой же день! Веселые вились
И пели жавронки; ходили волны
Отъ ветру золотою въ поле хлеба;
Сгустились вотъ надъ ними дерева;

На нихъ плоды предъ солнцемъ наливались

Зеленыя; сквозь радужный туманъ
Неслись моря душистыхъ ароматовъ“

и проч. („Ганцъ Кюхельгартенъ“).

„Скирды хлеба то тамъ, то сямъ, словно казацкiя шапки, пестрели по полю“. („Вечеръ накануне Ив. Куп.“). „Девственныя чащи черемухъ и черешень пугливо протянули свои корни въ ключевой холодъ и изредка лепечутъ листьями“... („Утопленница“). (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 58).

„Страшной Мести“ въ описанiи Днепра. (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 169).

„Река-красавица блистательно обнажила серебряную грудь свою, на которую роскошно падали зеленыя кудри деревъ“. („Соро̀ч. Ярм.“; Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 11).

Подобныя черты сходства отметимъ кстати въ некоторыхъ местахъ другихъ раннихъ произведенiй Гоголя, — сходство едва ли случайное.

„Ленивою рукою обтиралъ онъ катившiйся градомъ потъ со смуглаго лица и даже капавшiй съ длинныхъ усовъ, напудренныхъ темъ неумолимымъ парикмахеромъ, который безъ зову является и къ красавице, и къ уроду, и насильно пудритъ несколько тысячъ летъ уже весь родъ человеческiй“. (Соч. Гог., изд. X, I ч., стр. 10; „Соро́ч. Ярм.“).

„Въ лице ея, тронутомъ резкою кистью, которою время съ незапамятныхъ временъ расписываетъ родъ человеческiй и которую, Богъ знаетъ съ какихъ поръ, называютъ морщиною“. (Соч. Гог., изд. X, т. V, „Учитель“, стр. 52).

рукописи, темъ больше мы будемъ находить доказательствъ этому. Такъ совершенно тотъ же (съ небольшими переменами) указанный нами готовый образъ, встречающiйся въ „Учителе“, въ „Соро̀чинской Ярмарке“ и въ самыхъ первыхъ произведенiяхъ пера Гоголя, повторенъ имъ во второй половине перваго тома „Мертвыхъ Душъ“ при описанiи усадьбы Плюшкина: „Дворъ былъ обнесенъ довольно крепкой оградой, которая, можетъ, когда-нибудь была выкрашена краской, но такъ какъ хозяинъ не думалъ вовсе объ ея поновленiи, то прислужился другой неугомонный живописецъ, который расписываетъ весь родъ человеческiй, и что̀ ни есть на свете, и въ томъ числе мужскiя и женскiя лица, ни мало не заботясь о томь, нужно ли это или нетъ, и довольны ли его кистью или недовольны. Хозяинъ этотъ былъ время“. („Русск. Стар.“, 1885, XII, 570). Въ исправленной редакцiи все это место отсутствуетъ и заменено другимъ: сколько же, следовательно, могло быть такихъ же черновыхъ набросковъ уничтожено авторомъ, тогда какъ, напротивъ, они легко могли, въ виде предварительныхъ эскизовъ, являться изъ-подъ пера его въ его первоначальныхъ работахъ.

Далее. Уже въ раннихъ произведенiяхъ Гоголя мы встречаемъ нередко любимые и определенно сложившiеся, выношенные художественные образы и прiемы. Припомнимъ художественныя изображенiя грацiозной позы то предающейся безпечной радости, то погруженной въ глубокую думу красивой молодой женщины, отчаянно-веселой пляски иногда уже стараго казака, охваченнаго беззаветнымъ увлеченiемъ, захватывающимъ душу и возвышающимся до степени заразительнаго обаянiя, противъ котораго не могутъ устоять все те, которымъ приходилось быть зрителями этой картины, наконецъ смену обаянiя чувствомъ тихой и глубокой грусти и вообще склонность къ переходамъ отъ задушевнаго веселья къ столь же задушевной скорби. — Въ изображенiи природы укажемъ еще картины очаровательно-ясныхъ ночей съ серебрянымъ светомъ месяца, покрытыхъ мракомъ садовъ и леса и т. п.

Изъ установившихся прiемовъ следуетъ отметить неожиданно-юмористическiя сопоставленiя серьезнаго съ комическимъ, восклицательную форму речи.

„Подперши локтемъ хорошенькiй подбородокъ свой, задумалась Параска, одна сидя въ хате. Много грезъ обвивалось около русой головы“ и проч. (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 33).

„На мигъ остолбеневъ, какъ прекрасная статуя, смотрела она ему въ очи“. („Тарасъ Бульба)“. (Тамъ же, стр. 305).

Сходныя изображенiя можно указать въ „Ночи передъ Рождествомъ“ (Оксана) „Майской Ночи“.

„Странное, неизъяснимое чувство овладело бы зрителемъ при виде, какъ отъ одного удара смычкомъ музыканта, все обратилось, волею и неволею, къ единству и перешло въ согласiе. Люди, на угрюмыхъ лицахъ которыхъ, кажется, векъ не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Все неслось, все танцовало. Но еще страннее, еще неразгаданнее чувство пробудилось бы въ глубине души при взгляде на старушекъ, на ветхихъ лицахъ которыхъ веяло равнодушiе могилы, толкавшихся между новымъ, смеющимся, живымъ человекомъ. Безпечныя! даже безъ детской радости, безъ искры сочувствiя, оне покачивали охмелевшими головами. Громъ, хохотъ, песни слышались тише и тише. Смычокъ умиралъ, слабея и теряя неясные звуки въ пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропотъ отдаленнаго моря, и скоро все стало пусто и глухо“.

„Не такъ ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетаетъ отъ насъ, и напрасно одинокiй звукъ думаетъ выразить веселье? Въ собственномъ эхо слышитъ уже онъ грусть и пустыню, и дико внемлетъ ему. Не такъ ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, одинъ за другимъ, теряются по свету и оставляютъ наконецъ одного стариннаго брата ихъ? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечемъ помочь ему!“ („Соро́ч. Ярм.“; Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 35)

„Бросила прочь она отъ себя платокъ, отдернула падающiе на очи длинные волосы свои и вся разлилась въ жалостныхъ речахъ, выговаривая ихъ тихимъ голосомъ, подобно тому, какъ ветеръ, поднявшись въ прекрасный вечеръ, пробежитъ вдругъ по густой чаще приводнаго тростника: — зашелестятъ, зазвучатъ и отдаленнаго стука проезжающей телеги“. („Тарасъ Бульба“, конецъ VI главы; изд. X., т. I, стр. 303 и 304).

„Везде, где-бы то ни было, въ жизни, среди ли черствыхъ, шероховато-бедныхъ и неопрятно-плеснеющихъ низменныхъ рядовъ ея, или среди однообразно-хладныхъ и скучно-опрятныхъ сословiй высшихъ, везде, хоть разъ, встретится на пути человеку явленье, не похожее на все то, что случалось ему видеть дотоле, которое, хоть разъ, пробудитъ въ немъ чувство, не похожее на те, которыя суждено ему чувствовать всю жизнь. Везде, поперекъ какимъ бы то ни было печалямъ, изъ которыхъ плетется жизнь наша, весело промчится блистающая радость, какъ иногда блестящiй экипажъ съ золотой упряжью, вдругъ, неожиданно, пронесется среди бедной деревушки, не видевшей ничего кроме сельской телеги: и долго мужики стоятъ, зевая, съ открытыми ртами“. (Соч. Гог., изд. X, т. III, стр. 88—89)

„Долго бы стоялъ онъ безчувственно на одномъ месте, вперивши безсмысленно очи вдаль, позабывъ и дорогу, и все ожидающiе впереди выговоры, и себя, и службу, и мiръ, и все, что̀ ни есть въ мiре!“). Наконецъ последнiя заключительныя слова „Соро́чинской Ярмарки“ можно сопоставить съ задушевнымъ, исполненнымъ глубокой грусти восклицанiемъ, оканчивающимъ собою веселую повесть „о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“ („Скучно на этомъ свете, господа!“). Не заключается ли уже въ этомъ трагическомъ ceterum censeo проявленiе въ зародыше той особенности таланта Гоголя, которую онъ называлъ „смехомъ сквозь слезы“, а отчасти и предрасположенiе къ аскетическому, отрицательному взгляду на радости жизни?

Напомнимъ наконецъ, что сходство въ поэтическихъ прiемахъ иногда, въ немногихъ единичныхъ случаяхъ, объясняется подражанiями одному и тому же источнику. Такъ, въ начале своей литературной карьеры Гоголю не разъ случалось пользоваться одинаковыми сюжетами, несомненно заимствованными и потомъ переработанными изъ комедiй его отца, произведенiй Нарежнаго, наконецъ особенно изъ малороссiйскихъ песенъ и народныхъ преданiй. Таковы прiемъ Хиврей поповича Афанасiя Ивановича въ VI главе „Соро̀чинской ярмарки“ и прiемъ Солохой дьячка Осипа Никифоровича въ „Ночи передъ Рождествомъ“ (переделка сценъ изъ пьесы отца Гоголя: „Романъ и Параска“); изображенiе ограниченныхъ интересовъ мелкой помещичьей среды въ „Учителе“ и впоследствiи въ „Старосветскихъ Помещикахъ“. Но все это разсмотримъ полнее въ следующихъ главахъ; теперь же въ примеръ влiянiя на Гоголя народныхъ песенъ приведемъ два сходные отрывка изъ „Вечеръ накануне Ивана Купалы“: „И родной отецъ — врагъ мне: неволитъ идти за нелюбого ляха. Скажи ему, что и свадьбу готовятъ, только не будетъ музыки на нашей свадьбе: будутъ дьяки петь, вместо кобзъ и сопилокъ. Не пойду я танцовать съ женихомъ своимъ: понесутъ меня! Темная, темная моя будетъ хата: изъ кленоваго дерева, и, вместо трубы, крестъ будетъ стоять на крыше!“ (слова Пидорки). „Будетъ и у меня свадьба! только дьяковъ не будетъ на той свадьбе: воронъ черный прокрячетъ, вместо попа, надъ моею могилою; гладкое поле будетъ моя хата“... (слова Петруся). — Не станемъ уже после целаго ряда сделанныхъ указанiй приводить, можетъ быть, рискованныхъ сближенiй между „Ночными Виденiями“ Ганца Кюхельгартена и сходными описанiями, хотя и безконечно более художественными и определенными, въ „Майской Ночи“ и многихъ другихъ.

Другiя заимствованiя изъ народной поэзiи можно видеть въ изображенiи прощанiя казачки съ сыномъ, отправляющимся на битву (въ „Страшной Мести“, въ описанiи Днепра и въ конце первой главы „Тараса Бульбы“). Заимствованiе въ картине ночи на Днепре образовъ изъ „Голубиной книги“ слишкомъ известно.

Въ „Тарасе Бульбе“ обращенiя Тараса къ казакамъ съ вопросами: „А что̀, паны, есть ли еще порохъ въ пороховницахъ? Не иступились ли сабли? Не утомилась ли казацкая сила? Не погнулись ли казаки?“ и отрицательные ответы на нихъ представляютъ подражанiе известнымъ стихамъ въ былине о томъ, какъ перевелись витязи на святой Руси:

„Не намахалися наши могутныя плечи,

Не притупились мечи наши булатные!“

его письмахъ последняго десятилетiя. Приведемъ примеры: „Содрогаясь отъ ужаса за людей, и подвигнувшись небеснымъ ангельскимъ состраданiемъ, любовь Божiя къ человеку уже не поражаетъ его, а молитъ, какъ братъ умоляетъ брата или какъ несчастная и безотрадная мать умоляетъ сына, идущаго на верную гибель, умоляешъ его такими воплями и стонами, отъ которыхъ безчувственный камень содрогнется“ („Соч. и письма Гог.“, т. VI, стр. 160—161). Темъ более такихъ следовъ можно, конечно, видеть въ позднейшихъ произведенiяхъ Гоголя, начиная съ исправленной редакцiи „Тараса Бульбы“. „Много уже значитъ сказать утешительное слово, и если съ подобнымъ искреннимъ желанiемъ сердца придетъ и глуповатый къ страждущему, то ему сто̀итъ только разинуть ротъ, а потомъ уже помогаетъ Богъ и превращаетъ тутъ же слово безсильное въ сильное“. (Ср. объ утешительномъ слове Кукубенка въ VII гл. „Тараса Бульбы“; соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 306—307); также ср. о душеспасительномъ и успокоительномъ слове въ письме къ Языкову („Соч. и письма Гог.“, т. VI, стр. 179) и въ известномъ месте главы о Плюшкине, о внезапномъ могучемъ обращенiи русскаго человека отъ порока къ „трезвости души“ („Соч. и письма Гог.“, т. VI, 163) и въ речи Тараса къ войску (Соч. Гог., изд. X, т. I, стр. 329—330). — Но все это мы здесь только слегка наметили съ целью показать, какъ важно стараться подсмотреть зарожденiе въ поэтической душе Гоголя какъ художественныхъ образовъ, такъ и отвлеченныхъ убежденiй и взглядовъ на жизнь; подробнее же говорить обо всехъ этихъ вопросахъ предоставляемъ себе на протяженiи всего нашего изследованiя.