Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь. Последние годы жизни. 1842 - 1852 гг.
Глава XXVIII

Глава XXVIII.

Такимъ образомъ и въ Риме, какъ недавно въ Москве, Гоголю вначале долго не удалось окружить себя людьми по душе, такъ какъ, благодаря несочувствiю Языкова его восторженнымъ увлеченiямъ Италiей, между ними не могла установиться ожидаемая полная нравственная гармонiя. Впрочемъ и для самого Гоголя Римъ уже не имелъ прежней прелести, и хотя онъ не переставалъ (по свидетельству А. О. Смирновой) восхищаться имъ, какъ будто онъ былъ его открытiемъ, но многое отравлялось уже болезнью, неудачами и даже всякими мелкими случайностями вроде дурной погоды. Прежде всего, какъ мы знаемъ, его терзали мучительныя денежныя заботы, осложняемыя неотступными жалобами и просьбами матери. До сихъ поръ только вынужденная поездка въ Россiю въ 1839 г., сделанные для нея займы отравили на время артистическое упоенiе Гоголя Италiей; теперь его разстроивала предстоявшая, какъ онъ опасался, опись именiя родныхъ. По его собственному, безъ сомненiя, искреннему сознанiю, онъ не былъ въ то время въ состоянiи писать письма иначе, какъ после продолжительнаго, иногда месячнаго, а однажды даже полугодового тщательнаго обдумыванiя. Хотя страхъ за судьбу матери и сестеръ оказался вскоре преувеличеннымъ и дела ихъ „изворотились“, но само собою разумеется, что ужасная перспектива полнаго разоренiя и нищеты своей семьи, какъ бы безпечно ни относился къ ней Гоголь, не могла не нарушить его спокойствiя. Заботы о семье камнемъ лежали на душе его, а благополучнаго исхода вначале не предвиделось. Правда странность мистическаго настроенiя Гоголя сказалась и здесь въ щедро расточаемой роднымъ морали и наставленiяхъ, но ведь помочь деломъ онъ не могъ, а суровому аскету привычнее и сподручнее были увещанiя, нежели деятельное участiе. Гоголь даже Аксакова просилъ прибавить съ своей стороны также „умный советъ, который можетъ быть полезнее самихъ денегъ“. Мучило Гоголя и то, что для выручки его домашнихъ изъ тяжелаго положенiя долженъ былъ сделать крупный заемъ Данилевскiй, самъ бедствовавшiй после смерти матери и безуспешно искавшiй места. Въ это же самое время Гоголь получалъ отъ Данилевскаго письма, въ которыхъ последнiй усиленно просилъ его о протекцiи, такъ какъ ее могъ оказать ему только Гоголь благодаря довольно обширнымъ и влiятельнымъ знакомствамъ. Возлагая все надежды на своего друга, Данилевскiй писалъ ему: „При такихъ (трудныхъ) обстоятельствахъ устрой меня, какъ хочешь; согласи ихъ, если это возможно, не забывая совсемъ моихъ желанiй и выгодъ матерiальныхъ“. Гоголь успокоивалъ Данилевскаго, говоря: „Тебя примутъ (въ Москве) радушно и совершенно по домашнему все те, которые меня любятъ“; но онъ неудачно хотелъ было возбудить вопросъ о ходатайстве за Данилевскаго черезъ Шевырева и Погодина передъ московскимъ генераломъ-губернаторомъ Д. Вл. Голицынымъ, при которомъ, какъ оказалось, вначале необходимо было служить совсемъ безъ жалованiя. Наконецъ Гоголь совершенно ненамеренно оскорбилъ Данилевскаго однажды упреками въ погруженiи во внешнюю, матерiальную жизнь, что̀ вызвало со стороны последняго резкое, раздражительное письмо. Всегдашняя самолюбивая обидчивость Данилевскаго проявилась здесь въ очень сильной степени. „Я вспыльчивъ и щекотливъ. Я живо чувствую оскорбленiя“, говорилъ о себе Данилевскiй въ небольшой заметке объ особенностяхъ своего характера, и та же черта его была ему поставлена на видъ Гоголемъ. „Ты всегда былъ слишкомъ привязчивъ къ словамъ“ — оправдывался Гоголь — „и часто, вырвавши вдругъ изъ середины слово, судишь о немъ отдельно отъ всего. Съ этимъ вместе ты соединяешь въ себе, что̀ всего хуже, самую тонкую обидчивость и свойство оскорбляться сильно знакомъ какого-нибудь пренебреженiя или какого-нибудь превосходства“. Все это должно было сильно разстроить Гоголя, и, сознавая свою неосторожность, онъ спешилъ помириться съ Данилевскимъ и выплатить ему долгъ, чтобы сколько-нибудь вывести его изъ затруднительнаго положенiя. При такихъ обстоятельствахъ вполне естественнымъ и понятнымъ является уверенiе, что „заботы и безпокойства обо всемъ и объ обезпеченiи на три года удалили Гоголя отъ внутреннихъ занятiй“ и что „полгода похищено времени, слишкомъ важнаго“. Даже письмо къ Шевыреву „стоило ему большого труда“, а о письме къ матери и сестрамъ Гоголь прямо говорилъ, что его онъ полгода писалъ и обдумывалъ. Эти последнiя слова мы читаемъ въ письме къ Шевыреву отъ 6 октября 1843 года, а въ письме къ Аксакову отъ 18 марта находимъ такое признанiе: „вотъ уже скоро третiй месяцъ, какъ я всякiй день принимаюсь за перо писать ей (т. -е. матери), и всякiй разъ не имею силъ — бросаю перо и разстраиваюсь во всемъ“. Это глубокое обдумыванiе писемъ было, въ свою очередь, у Гоголя въ самой тесной связи съ его „внутреннимъ воспитанiемъ“. Любопытно, что, относясь такимъ образомъ къ собственнымъ письмамъ, онъ просилъ совершенно противоположнаго, т. -е. полнейшей свободы въ письмахъ, отъ своихъ друзей. Въ этомъ смысле онъ часто высказывалъ свои желанiя не только домашнимъ, но и Аксакову, котораго убеждалъ, что къ нему „можно писать, не дожидаясь никакого расположенiя, или удобнаго времени, а въ суматохе, между картами, передъ чаемъ, на запачканномъ лоскуточке, въ трехъ строкахъ, съ ошибками и со всемъ, что̀ Богъ послалъ на ту минуту“. Также онъ просилъ и Языкова: „пиши впопыхахъ и на живую нитку; что̀ написалось, то сейчасъ и отправляй“. Разъясненiе этого внешняго противоречiя находимъ въ письме къ Шевыреву отъ 12 марта 1844 г., где Гоголь говоритъ: „обдуманныя письма долженъ я писать къ вамъ, потому что еще строюсь и создаюсь въ характере, а вы уже создались“.