Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь. Последние годы жизни. 1842 - 1852 гг.
Глава CXIII

Глава CXIII.

Исторiя внутренняго развитiя Гоголя подробно разсказана имъ въ „Авторской Исповеди“. Известно, что самые объективные художники иногда оставляютъ на время, преимущественно на склоне литературной деятельности, обычный способъ выраженiя своихъ идей, убежденiй и чувствъ — въ поэтическихъ образахъ, для того чтобы стать лицомъ къ лицу къ читателямъ и излить передъ ними прочувствованное или пережитое. Въ ряду примеровъ подобнаго непосредственнаго обращенiя къ публике исповедь Гоголя существенно отличается явными следами свежихъ душевныхъ ранъ и крайней подавленности духа. Жестокiй ударъ, нанесенный суровымъ общественнымъ приговоромъ самымъ заветнымъ мечтамъ писателя, возбудилъ въ томъ, кто думалъ недавно поучать общество, жгучую потребность высказаться, оправдаться, раскрыть свои неудавшiяся надежды и стремленiя. Такимъ образомъ „Авторская Исповедь“ есть во всякомъ случае не продуктъ спокойнаго и яснаго анализа, а, напротивъ, отраженiе смутнаго душевнаго состоянiя Гоголя после понесеннаго имъ пораженiя. Не такъ давно напечатанное письмо литературнаго содержанiя Гоголя къ Жуковскому, найденное въ бумагахъ последняго, хранящихся въ Императорской Публичной Библiотеке, явилось новымъ вескимъ доказательствомъ искренности „Исповеди“, въ которой несомненно сказалось не только временное настроенiе автора, но всего ярче и нагляднее отразился весь умственный и нравственный складъ его личности въ данный моментъ. Еще прежде „Авторской Исповеди“, — какъ въ известномъ „Завещанiи“, такъ и въ лирическихъ местахъ перваго тома „Мертвыхъ Душъ“, — Гоголь, всегда скрытный передъ самыми близкими людьми, торжественно и всенародно возглашалъ то̀, что̀ захватывало и переполняло его душу, и если мы пленяемся въ лирическихъ местахъ глубиной чувства, искренность котораго никемъ не была заподозрена, то было бы, безъ сомненiя, непоследовательно отрицать ее и въ „Авторской Исповеди“, этомъ вопле измученной и наболевшей души.

Но какъ бы мы, въ сущности, ни судили объ искренности Гоголя въ „Авторской Исповеди“, не могутъ подлежать никакому сомненiю некоторыя драгоценныя признанiя Гоголя, свидетельствующiя отчасти противъ него, и притомъ именно въ томъ отношенiи, о которомъ онъ, очевидно, думалъ всего меньше. Отражая упреки и нареканiя, вызвавшiя появленiе „Исповеди“, онъ незаметно обнаруживаетъ другiя свои слабыя стороны, никемъ до сихъ поръ не указанныя, но, по нашему мненiю, далеко не лишенныя значенiя при изученiи Гоголя. Въ его признанiяхъ мы находимъ данныя, получающiя цену, особенно вследствiе невозможности для самого автора вполне сознательно и объективно въ нихъ разобраться, такъ что во всякомъ случае намъ слышится голосъ сердца, а не холодное слово разсчета. Всего труднее судить самого себя всегда и безусловно, а въ подавленномъ и неспокойномъ состоянiи — темъ более. Между признанiями Гоголя есть вольныя и невольныя; последнiя, пожалуй, еще важнее первыхъ. И вотъ, въ числе этихъ невольныхъ признанiй мы находимъ у Гоголя указанiе на постоянный и безусловный перевесъ у него живой поэтической наблюдательности и лирической силы надъ критической мыслью и строгимъ анализомъ, — перевесъ, ясно засвидетельствованный Гоголемъ передъ современниками и потомствомъ. Въ сущности, въ этомъ нетъ ничего обиднаго и предосудительнаго для художника, — напротивъ, такое явленiе совершенно въ порядке вещей. Разбирая первыя произведенiя Гоголя, Белинскiй говорилъ: „Я нимало не удивляюсь, подобно некоторымъ, что г. Гоголь мастеръ делать все изъ ничего, что онъ умеетъ заинтересовать читателя пустыми, ничтожными подробностями, ибо не вижу тутъ никакого уменья: уменье предполагаетъ разсчетъ и работу, а где разсчетъ и работа, тамъ нетъ творчества, тамъ все ложно и неверно при самой тщательной и верной копировке действительности“. По словамъ Белинскаго, главный отличительный признакъ творчества состоитъ въ „таинственномъ ясновиденiи, въ поэтическомъ сомнамбулизме“.

Въ „Авторской Исповеди“ мы находимъ убедительное подтвержденiе справедливости словъ нашего критика. Чтобы проверить это, достаточно внимательно перечитать „Исповедь“. Отметимъ здесь некоторыя выраженiя изъ нея:

Я не могу сказать утвердительно“ (этими словами Гоголь начинаетъ чистосердечную повесть своего писательства, и такому началу совершенно соответствуетъ дальнейшее изложенiе): „Знаю только то, что въ те годы, когда я сталъ задумываться о моемъ будущемъ, мысль о писательстве никогда не всходила на умъ, хотя мне всегда казалось, что я сделаюсь человекомъ известнымъ, и что я сделаю даже для общаго добра“... „Ни я самъ, ни сотоварищи мои не думали, что мне быть писателемъ комическимъ и сатирическимъ“... „Говорили, что я умею угадать человека... и я даже вовсе не думалъ, что сделаю современемъ изъ этого употребленiе“. Но особенно знаменательны слова: „Пушкинъ меня взглянуть на дело серьезно“. Наконецъ, говоря о передаче Пушкинымъ сюжета „Мертвыхъ Душъ“, Гоголь прибавляетъ: „На этотъ разъ я уже и самъ задумался серьезно“. Но именно вскоре после того времени, когда Гоголь захотелъ подчинить своимъ теоретическимъ взглядамъ вопросъ о призванiи и задачахъ своей литературной деятельности, съ этихъ-то поръ почти и замечается упадокъ его таланта. Конечно, тутъ не было полнаго совпаденiя, и пока Гоголь еще не насиловалъ свой талантъ, ради предвзятыхъ идей, его творчество подвигалось и даже выигрывало въ глубине и содержательности, пока онъ стоялъ еще на надежной почве; но, увлекшись неисполнимыми, фантастическими планами, онъ вступилъ на ложную дорогу.

Откуда же у Гоголя склонность къ фантастическимъ планамъ? Не одинъ недостатокъ основательнаго образованiя былъ причиной ихъ; этотъ вопросъ не можетъ быть такъ скоро исчерпанъ; но можно смело сказать, что въ жизни Гоголя вообще имело огромное значенiе то, что присущее каждой генiальной натуре инстинктивное сознанiе необъятныхъ силъ .

Проследимъ въ немногихъ словахъ проявленiе указанной черты въ главнейшихъ событiяхъ жизни нашего писателя, останавливаясь преимущественно на техъ изъ нихъ, где она отразилась наиболее ярко.

Прежде всего Гоголю еще въ детстве казалось, что онъ призванъ совершить что-то для общаго добрасознательнаго влеченiя къ известному определенному неустойчивые, на что указываютъ следующiя строки его письма къ одному изъ родственниковъ: „, все должности въ государстве и остановился на одномъ — на юстицiи“; но, какъ показало будущее, и этотъ планъ былъ вскоре навсегда оставленъ. Очутившись въ Петербурге, онъ переходитъ отъ одного занятiя къ другому: пробуетъ поступить на государственную службу, на сцену, принимается за литературные опыты, наконецъ, едетъ за границу, все потому, что призванiе его не выяснилось, и онъ не находилъ приложенiя непочатымъ силамъ. Изъ Нежина его неудержимо влекло въ Петербургъ: онъ рисовалъ себе какую-то волшебную, фантастическую картину, онъ мечталъ о чемъ-то необычайномъ, величественномъ; но когда действительность предстала передъ нимъ въ своей прозаической наготе, она показалась ему возмутительной, и помириться съ нею онъ былъ не въ состоянiи. Въ Петербурге Гоголя оттолкнула будничная толкотня безцельно убивающей жизнь толпы, въ которой онъ тотчасъ же увиделъ много родственнаго съ прозябаньемъ, въ иной только форме, нежинскихъ „существователей“... „Тишина здесь необыкновенная“, говорилъ онъ: „никакой духъ не блеститъ въ народе, все служащiе да должностные, все погрязло въ низменныхъ трудахъ, въ которыхъ безплодно издерживается жизнь ихъ“. Но благородный внутреннiй голосъ запрещалъ таланту итти по пошлой, избитой колее. Его манило впередъ что-то призрачное, необыкновенное; страстный юношескiй пылъ требовалъ идеаловъ, и вдали мелькала надежда осуществить ихъ на чужбине. Бедный юноша не догадывался или знать не хотелъ, что обыденная жизнь везде одинакова, и что никуда нельзя уйти отъ житейской прозы. Съ него было довольно, что въ душе его существовалъ запросъ на что-то призрачно-грандiозное, хотя бы действительность и не могла дать на него ответа. Его начинаетъ тянуть въ какую-то фантастическую страну счастья и разумнаго производительнаго труда, где онъ мечталъ „переделать себя, переродиться, оживиться новой жизнью, расцвесть силою души въ вечномъ труде и деятельности“. Нечего и говорить, что все это было только продолженiемъ прежнихъ фантазiй и что, говоря, напримеръ, о „вечномъ труде въ будущемъ“, Гоголь и не думалъ сделаться труженикомъ въ настоящую минуту. Но онъ былъ еще въ полномъ смысле „зеленый“ юноша. Никто даже изъ товарищей его не верилъ, чтобы постоянно менявшiяся мечты могли быть близки къ осуществленiю, да и денегъ на большую поездку у него недостало бы. Между темъ вотъ какая перспектива рисовалась его поэтическому воображенiю: „Пресмыкаться — другое дело тамъ, где каждая минута — богатый запасъ опытовъ и знанiй; но изжить векъ, где не представляется впереди совершенно ничего, где все лета, проведенныя въ ничтожныхъ занятiяхъ, будутъ тяжкимъ упрекомъ звучатъ душе, — это убiйственно!“ Въ значительной степени все эти планы могутъ быть объяснены и неудовлетворенностью настоящимъ, потому что они мигомъ исчезли, когда Гоголь вошелъ въ кругъ Пушкина, Жуковскаго и Плетнева и могъ считать свою жизнь достаточно наполненною.

краскахъ, то отъ этихъ мечтанiй грезы Гоголя отличались колоссальностью иллюзiи. Его поездка была безумнымъ порывомъ. Его, чувствовавшаго избытокъ жизни и силъ, на зло пошлымъ соображенiямъ грошеваго благоразумiя и всяческой житейской прозы, манитъ чудная даль, магическая неизвестность, чуждые, далекiе края.

Такую же гигантскую отвагу, при совершенномъ неименiи масштаба для правильной оценки собственныхъ силъ и порывовъ, перенесъ Гоголь изъ юности и въ зрелые годы, потому что таковъ былъ органическiй недостатокъ богато одаренной, но неуравновешенной его натуры. Въ первые годы по прiезде Гоголя въ Петербургъ нельзя не отметить въ его развитiи крупнаго и решительнаго успеха: душевныя силы его крепнутъ и формируются съ замечательной быстротой; изъ отрока-мечтателя, какимъ онъ былъ въ Нежине, въ незначительный промежутокъ времени онъ выростаетъ въ даровитаго писателя съ самостоятельно сложившимися взглядами на многiе вопросы жизни и искусства (последнее видимъ въ „Арабескахъ“). Самъ собою напрашивается вопросъ: чемъ объяснить эти быстрые успехи? Недавнiй школьникъ года за два передъ темъ вынужденный приносить матери жалкiя сознанiя въ напрасно потерянномъ времени въ стенахъ воспитавшаго его заведенiя, не пользовавшiйся лестной репутацiей даже въ глазахъ сверстниковъ, съ первыхъ же шаговъ на литературномъ поприще, которое Гоголь пока не считалъ даже своимъ призванiемъ, онъ сразу заставилъ лучшихъ представителей литературы взглянуть на себя, какъ на крупное восходящее светило. Первыя же произведенiя, написанныя имъ въ Петербурге, ввели его въ кругъ Жуковскаго, Пушкина, Плетнева. Любопытно видеть, какъ изменившаяся среда, вследствiе новаго, самостоятельнаго положенiя, и расширившiйся жизненный опытъ заставили развернуться и хлынуть потокомъ силы, долго сдерживаемыя гнетущимъ однообразiемъ жизни въ четырехъ стенахъ закрытаго учебнаго заведенiя. Такъ какъ Гоголь открыто сознавался, что получилъ въ школе воспитанiе крайне скудное, и что когда ему въ зреломъ возрасте пришла мысль объ ученье, — онъ „былъ принужденъ начать съ такихъ первоначальныхъ книгъ, что стыдился даже показывать и скрывалъ все свои занятiя“, то не можетъ быть никакого сомненiя, что въ его быстромъ развитiи первенствующую роль играла личная даровитость.

перенесенный какъ бы чарами волшебства со школьной скамьи въ тесную семью лучшихъ представителей литературы, упоенный неимовернымъ успехомъ, едва ли, при своей природной самонадеянности, Гоголь скоро началъ думать о пробелахъ образованiя, которые ему не могли дать почувствовать ни добродушная снисходительность Пушкина, ни беззаветная доброта и мягкость Жуковскаго и Плетнева. Всемъ этимъ кружкомъ Гоголь былъ принятъ, въ качестве блестящаго молодого таланта, съ распростертыми объятiями, какъ новый дорогой товарищъ, а богатый природный умъ давалъ Гоголю въ жизни такiя преимущества, передъ которыми почтительно отступаетъ самое основательное образованiе. Такимъ образомъ, соединенiе практической сметливости и оригинальности сильнаго ума съ крайней самонадеянностью и привычкой опираться во всемъ на собственныя силы, не благоговея особенно передъ вычитаннымъ изъ книгъ чужимъ умомъ, навсегда осталось характерной особенностью Гоголя, несмотря даже на являвшуюся временами потребность пополнять поздно замеченные пробелы, о которыхъ онъ, впрочемъ, еще очень мало помышлялъ, когда выступилъ претендентомъ на кафедру всеобщей исторiи сначала въ кiевскомъ, потомъ въ петербургскомъ университете.

Сделавшись на короткое время профессоромъ, Гоголь во всякомъ случае не ожидалъ той убiйственной неудачи, которая заставила его такъ скоро оставить избранное поприще. Рискованное притязанiе его возбуждало не разъ строгiя порицанiя и обвиненiя въ недобросовестности, но намъ кажется, что и въ данномъ случае немаловажную роль играли обычныя грандiозныя иллюзiи Гоголя, не сделавшаго строгой оценки себе подъ влiянiемъ того почетнаго положенiя, которое ему удалось слишкомъ скоро и безъ особеннаго труда занять среди людей, составлявшихъ цветъ современной литературы. Какъ самоучка, Гоголь и не сознавалъ вовсе той бездны, которая отделяла его отъ истинныхъ представителей знанiя. Исторiя всю жизнь была любимой наукой Гоголя, и неудивительно, что онъ счелъ своимъ призванiемъ посвященiе себя ея разработке. Мы видимъ, по крайней мере, въ объявленiи замышляемой Гоголемъ обширной исторiи Малороссiи не непростительную опрометчивость недальновиднаго, дюжиннаго человека, а скорее неспособность щедро одаренной натуры ставить себе тесныя рамки. По свидетельству друга Гоголя, покойнаго А. С. Данилевскаго, еще изъ школы вынесъ Гоголь не мало сведенiй по исторiи; но эти сведенiя ему удалось прiобрести помимо правильныхъ занятiй и усидчиваго труда; они были схвачены имъ, такъ сказать, на-лету, при чемъ богатое воображенiе даровитаго отрока тотчасъ облекало прiобретаемыя разрозненныя познанiя въ яркiе, живые образы. Онъ могъ знать, впрочемъ, и сравнительно немного, но несомненно, что все то, что̀ онъ узнавалъ, рисовалось ему въ характерныхъ своихъ признакахъ. Приведемъ, въ подтвержденiе этихъ словъ, отрывокъ изъ его лекцiи о среднихъ векахъ, объ алхимике: „Представьте себе какой-нибудь германскiй городъ въ среднiе века, эти узенькiя, неправильныя улицы, высокiе, пестрые готическiе домики и среди ихъ какой-нибудь ветхiй, почти валящiйся, считаемый необитаемымъ, по растреснувшимся стенамъ котораго лепится мохъ и старость, окна глухо заколочены — это жилище алхимика. Ничто не говоритъ въ немъ о присутствiи живущаго, но въ глухую ночь голубоватый дымъ, вылетая изъ трубы, докладываетъ о неусыпномъ бодрствованiи старца, уже поседевшаго въ своихъ исканiяхъ, но все еще неразлучнаго съ надеждой, — и благочестивый ремесленникъ среднихъ вековъ со страхомъ бежитъ отъ жилища, где, по его мненiю, духи основали прiютъ свой“. При этихъ одушевленныхъ строкахъ въ нашемъ воображенiи живо возстаетъ целая картина, нарисованная замечательнымъ художникомъ, передъ которой бледнеютъ и уничтожаются описанiя большинства нашихъ романистовъ-историковъ. И во всемъ, что̀ некогда слышалъ Гоголь на урокахъ исторiи и о чемъ читалъ впоследствiи, должны были дышать те же полныя жизни и красокъ картины. Съ этой дивной способностью онъ могъ бы, конечно, написать не одного „Тараса Бульбу“, но, по собственнымъ его словамъ, у него никогда „не было влеченiя къ прошедшему“, и умъ его „былъ всегда наклоненъ къ существенности и къ пользе более осязательной“. Но ведь самый обширный залогъ художественныхъ образовъ, которымъ въ душе позавидовалъ бы любой ученый профессоръ, не исключаетъ необходимости для чтенiя лекцiй усидчиваго, напряженнаго труда, проникнутаго любовью къ науке. Последнимъ условiямъ Гоголь удовлетворялъ далеко не въ достаточной степени, да и самая надежда на помощь творческаго воображенiя была, можетъ быть, преувеличенная.

въ страстномъ обожанiи Гоголемъ Рима и его готовности войти въ долги, ради возможности жить въ немъ. Если часто самые заурядные сыны севера стремятся при первой возможности урвать мигъ наслажденiй ничемъ не заменимой поэзiей южнаго неба и солнца и теми чудными красотами, которыя тамъ расточаетъ природа, эта прекраснейшая изъ матерей, немногимъ любимцамъ-избранникамъ; если они уносятъ потомъ навсегда съ собой на родину светлыя воспоминанiя, соединенныя съ грустью и очарованiемъ, подобно однимъ только воспоминанiямъ о счастливейшихъ дняхъ юности, то что̀ же долженъ былъ чувствовать въ Риме, при виде этой роскоши, поэтъ, въ этомъ величавомъ городе-патрiархе, достойной главе прекраснейшей въ мiре страны? Что̀ переживалъ Гоголь, наслаждаясь этимъ блескомъ флоры, этими обвитыми плющомъ величественными развалинами, помнящими времена республики и императоровъ и свидетелями другого великаго всемiрнаго владычества, что̀ чувствовалъ онъ, наконецъ, во время созерцанiя чудныхъ созданiй итальянскаго искусства? Да и самый языкъ Италiи, изящнейшiй и звучнейшiй въ мiре, Гоголь называлъ своимъ вторымъ роднымъ языкомъ (въ одномъ изъ писемъ къ А. С. Данилевскому) и писалъ на немъ письма своей прiятельнице и бывшей ученице, М. П. Балабиной.

Раздел сайта: