Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь. Последние годы жизни. 1842 - 1852 гг.
Глава CIII

Глава CIII.

Выше мы старались доказать предположенiе о томъ, что едва ли кто-нибудь изъ друзей могъ поддерживать въ Гоголе мысль объ изданiи „Переписки съ друзьями“, кроме Жуковскаго и графа Толстого; но это предположенiе подтверждается еще косвенно и следующими словами „Завещанiя“: „возлагаю обязанность ̀ можетъ доставить какую-нибудь пользу душе, издать отдельною книгою. Въ этихъ письмахъ было кое-что, послужившее въ пользу темъ, къ которымъ они были писаны“. По соображенiямъ, высказаннымъ Н. С. Тихонравовымъ, завещанiе было написано во время летнихъ месяцевъ 1845 года, т. -е. когда Гоголь еще только принимался за выполненiе своего задуманнаго плана. Делая приведенное нами распоряженiе о собиранiи писемъ, Гоголь, конечно, долженъ былъ опираться на известныя уже друзьямъ изустныя просьбы, а такъ какъ передъ темъ, опасаясь за исходъ болезни, только-что вторично говелъ и прiобщался святыхъ таинъ въ Веймаре съ графомъ Толстымъ, то можно смело заключить, что, если такое желанiе было выражено Гоголемъ изустно (письменно оно до завещанiя нигде не было высказано), то вероятнее всего, конечно, Толстому. Но еще въ Веймаръ Гоголь выехалъ въ состоянiи совершенно нерешительномъ насчетъ болезни“ и, следовательно, также несомненно говорилъ объ этомъ деле съ Жуковскимъ. Ясно впрочемъ, что приведенныя слова изъ завещанiя не совсемъ согласны съ темъ местомъ предисловiя, где, какъ мы видели, иницiатива въ изданiи писемъ приписывается какъ будто друзьямъ, тогда какъ завещанiе было написано его въ мысли, предварительно созревшей у самого автора. Они могли при этомъ иногда и не знать определенно о замысле Гоголя, но своимъ высокимъ мненiемъ о достоинствахъ его, какъ моралиста, невольно отвечать на его тайную мысль. Въ этомъ последнемъ значенiи число друзей, имевшихъ влiянiе на изданiе „Переписки“, действительно чрезвычайно расширяется и можетъ быть смело определяемо почти всемъ темъ количествомъ лицъ, съ которыми Гоголь находился въ наиболее тесныхъ, непосредственныхъ сношенiяхъ во время, ближайшее изданiю книги. Сообразивъ при этомъ, что, запрещая ставить по себе какой-либо вещественный памятникъ, Гоголь требовалъ отъ всехъ своихъ почитателей „непоколебимой твердости въ жизненномъ деле“ и припомнивъ его слова, что и самъ онъ, „какъ бы ни былъ слабъ и ничтоженъ, всегда ободрялъ друзей“ и что „изъ техъ, кто сходился ближе“ съ нимъ „въ последнее время — никто въ минуту своей тоски и печали, не виделъ на немъ унылаго вида“ и проч. — мы убедимся, что сплошь все содержанiе переписки Гоголя съ Смирновой и Вiельгорскими, съ Языковымъ и другими, является подтвержденiемъ высказанной нами мысли: всехъ названныхъ лицъ Гоголь не уставалъ, ободрять, наставлять и все они отвечали ему на это признательностью. Между темъ такого рода письма начинаются у Гоголя гораздо раньше 1844 г., напримеръ, совершенно такимъ характеромъ проникнуто не только письмо къ Языкову отъ 8 iюля 1843 г., но и письма къ Данилевскому отъ 4 августа 1841 г. и особенно письма отъ 26/14 путь нравственнаго руководительства своихъ ближнихъ. Затемъ этотъ фазисъ его духовнаго развитiя, тесно связанный съ ходомъ его упорной работы надъ самоусовершенствованiемъ, определился постепенно, будучи въ значительной степени облегченъ готовностью друзей выслушивать и принимать его наставленiя. Итакъ постепенное развитiе въ Гоголе потребности делиться своими результатами внутренняго воспитанiя и „духовными открытiями“ можно обозначить следующимъ образомъ: сперва онъ высказывался въ духе и тоне поученiй въ более или менее исключительныхъ случаяхъ, напр. въ напутственномъ письме Языкову, въ письмахъ Данилевскому по поводу предстоявшаго ему выбора карьеры и перемены привычнаго образа жизни; затемъ, благодаря благопрiятному стеченiю обстоятельствъ и особенно дружбе съ Смирновыми и Вiельгорскими, наставленiя и духовное руководительство стало для Гоголя деломъ вполне естественнымъ и привычнымъ при его искреннемъ желанiи приносить пользу душамъ ближнихъ; наконецъ, подъ впечатленiемъ письма Языкова, но особенно подъ влiянiемъ пережитыхъ имъ ужасныхъ угрозъ ожидаемой смерти и внешней необходимости достать средства для поездки въ Іерусалимъ, у него зародилась и сформировалась мысль о великомъ нравственномъ подвиге передачи всего перечувствованнаго и передуманнаго на поученiе родины. Последнимъ и сильнейшимъ толчкомъ была, конечно, страшная перенесенная имъ болезнь, выздоровленiе отъ которой внушило вторично мысль объ его исключительно-высокомъ признанiи, для исполненiя котораго Богъ чудеснымъ образомъ хранитъ его дни. Во время болезни Гоголь пережилъ такъ много, перестрадалъ такiе ужасы, что безъ преувеличенiя никакiя слова не въ состоянiи были бы передать всю глубину охватившаго все его существо невыразимаго трепета, когда онъ чувствовалъ себя уже добычею смерти, — трепета, заменившагося потомъ жгучимъ восторгомъ напряженнаго религiознаго чувства, горячаго чувства благодарности Творцу и благоговенiя передъ Нимъ. Такiе часы могъ пережить только человекъ, стоявшiй на краю гроба и какъ бы чудомъ возвращенный къ жизни. Это целое душевное событiе, не передаваемое и не поддающееся описанiю. Это впечатленiя неизгладимыя и навсегда врезывающiяся въ душу. Гоголь захотелъ все это передать печатно, надеясь, что „Прощальная повесть“ выпоется сама собой изъ души; онъ чувствовалъ желанiе и обязанность высказать многое, но на бездушной бумаге это многое обращалось въ какiя-то мертвыя слова, и только изредка у него вырывались восклицанiя, дающiя возможность хоть несколько заглянуть въ его истерзанную ужасомъ и страданiями душу, какъ напр.: „Страшна душевная чернота, и зачемъ это видится только тогда, когда неумолимая смерть уже стоитъ передъ глазами“ или: „замираетъ отъ ужаса душа при одномъ только предслышанiи загробнаго величiя“ и „стонетъ весь умирающiй составъ мой, чуя исполинскiя возрастанiя и плоды, которыхъ семена мы сеяли въ жизни, не прозревая и не слыша, какiя страшилища отъ нихъ поднимутся“. Такая задушевная, горячо прочувствованная исповедь, такая неудержимая потребность поделиться своими чувствами со всеми и, такъ сказать, публично излить свою душу, соединенная съ пламенной любовью къ ближнимъ, представляютъ поразительный контрастъ съ темъ, что̀ на самомъ деле сказалось у Гоголя на другихъ страницахъ его книги и что̀ вообще выходило въ последнiе годы изъ-подъ его пера. Для того, чтобы перелить свои чувства въ другихъ, чтобы потрясти ихъ до глубины души, Гоголю не то чтобы недоставало въ данномъ случае его лучшаго и действительнейшаго орудiя — яркихъ художественныхъ образовъ, которые бы способны были навсегда запечатлеться въ душе, но по самой сущности представленiй даннаго порядка, они, будучи, подобно другимъ, безконечно ярки и жизненны въ душе автора, уже видевшаго передъ собой почти съ осязательной очевидностью „загробное величiе и те духовныя высшiя творенiя Бога, передъ которыми пыль все величiе его творенiй, здесь нами зримыхъ и насъ изумляющихъ“ — эти представленiя, не укладываясь, однако, въ рамки конечныхъ образовъ, при передаче другимъ людямъ, не достаточно приготовленнымъ къ ихъ воспрiятiю, отзывались одной напыщенной и мертвой аффектацiи. Изобразить въ яркой, потрясающей поэтической картине тоску умирающаго и адскiя муки предсмертнаго ужаса Гоголь, конечно, не отказался бы и въ книге нравоучительнаго содержанiя, чтобы сильнее подействовать на чувства читателей, но это было недостижимо уже потому, что въ художественной форме можно передать сколько-нибудь отчетливыя и разнообразныя впечатленiя, а не въ высшей степени однообразный и томительно напряженный почти до безпамятства и безпредметнаго ужаса душевный пароксизмъ, отъ котораго осталось после какое-то смутное, хотя и сильное, болезненно-ноющее воспоминанiе. Подобное состоянiе души Гоголь слегка изображаетъ однажды во второмъ томе „Мертвыхъ Душъ“, говоря о Чичикове. „Онъ былъ бледный, убитый въ томъ безчувственно-страшномъ состоянiи, въ какомъ бываетъ человекъ, видящiй передъ собой черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему“. Намъ кажется, впрочемъ, что вопли, вырвавшiеся изъ глубины души Гоголя и теряющiе значительную долю силы на бумаге, при известныхъ условiяхъ во время интимной изустной беседы могли доходить до сердца внимательныхъ слушателей, болезненно пронизывая ихъ душу и отзываясь какимъ-то особеннымъ нервнымъ отголоскомъ; но и тутъ прежде всего необходимо глубокое нравственное сочувствiе къ говорящему, основанное или на беззаветной преданности ему, или на собственномъ когда-либо пережитомъ соответствующемъ психологическомъ состоянiи. Во всякомъ случае общимъ достоянiемъ такое исключительное настроенiе сделаться не можетъ, и въ этомъ капитальная ошибка автора, въ которую онъ впалъ въ то же почти время въ „Развязке Ревизора“, ошибка, повторенная потомъ и въ „Авторской Исповеди“. Въ первой Гоголь заставляетъ съ такой же прочувствованной исповедью обратиться къ публике главнаго комическаго автора. Въ статье „О театре“, онъ говоритъ: „нетъ выше того потрясенiя, которое производитъ на человека совершенно согласованное согласiе (sic) всехъ частей между собою, которое доселе могъ только слышать онъ въ одномъ музыкальномъ оркестре и которое въ силахъ сделать то, что драматическое произведенiе можетъ быть дано более разовъ сряду, нежели наилюбимейшая опера. Что̀ ни говори, а звуки души и сердца, выражаемые словомъ, въ несколько разъ разнообразнее музыкальныхъ звуковъ“ На этотъ разъ Гоголь разсчитывалъ на совершенно необычайное потрясенiе, подобно тому, какъ разсчитывалъ на это въ „Переписке съ друзьями“ и какъ ждалъ его отъ будущихъ стихотворенiй Языкова. Сравнивая речь перваго комическаго актера съ завещанiемъ въ „Переписке съ друзьями“, мы находимъ не только поразительное внутреннее сходство, но и совершенно такое же необычное публичное обращенiе въ тоне проповедника къ сердцамъ всехъ присутствующихъ въ театре, которыхъ первый комическiй актеръ также называетъ здесь торжественно „соотечественниками“ и которымъ говоритъ со сцены: „клянусь, душевный городъ нашъ стоитъ того, чтобы подумать о немъ, какъ думаетъ добрый государь о своемъ государстве“. Тамъ есть наконецъ замечательно сходное предупрежденiе о томъ, чтобы „наша жизнь, которую привыкли мы почитать за комедiю, да не кончилась бы такою трагедiей, какою не кончилась эта комедiя, которую только-что сыграли мы“. „Что̀ ни говори, но страшенъ тотъ ревизоръ, который ждетъ насъ у дверей гроба“. Задушевное обращенiе съ прочувствованнымъ словомъ къ целой массе людей встречалось въ произведенiяхъ Гоголя и раньше, представляя собою несомненный зародышъ разсматриваемаго здесь его позднейшаго настроенiя, но прежде это вполне объяснялось и оправдывалось исключительными обстоятельствами и исключительной обстановкой. Мы говоримъ здесь объ известной речи Тараса Бульбы къ войску, такъ какъ торжественное слово самого Гоголя ко всему русскому народу въ „Завещанiи“ и въ „Развязке Ревизора“ является несомненнымъ отраженiемъ того же самаго душевнаго настроенiя. Сходство это доказывается особенно сличенiемъ заключительныхъ строкъ „Развязки Ревизора“ („Дружно докажемъ всему свету, что въ русской земле все, что̀ ни есть, отъ мала до велика, стремится служить Тому же, Кому все должно служить на земле, несется туда же кверху, къ верховной вечной красоте“) и содержанiемъ всей речи Тараса Бульсы къ войску и особенно также заключительными строками этой речи. Такъ постепенно и еще очень давно зарождалось у Гоголя настроенiе, сильно замечаемое въ его последнихъ произвенiяхъ.

что Гоголь, „изображая съ поразительной верностью правду нашей жизни, недостаточно вникалъ въ причины и взаимное отношенiе этихъ фактовъ“. Только этимъ заблужденiемъ и можно объяснить приведенныя нами заключительныя строки „Развязки Ревизора“, имевшiя, очевидно, своимъ назначенiемъ содействовать нравственному возрожденiю зрителей. Гоголь ошибался, преувеличивая значенiе личныхъ добрыхъ намеренiй безъ связи ихъ съ внешними условiями и ходомъ общественной жизни; но въ оправданiе его необходимо сказать, что съ другой стороны отрицать вообще ихъ значенiе нельзя, а провести более или менее верно черту между обоими факторами деятельности каждаго, дело очень нелегкое, что̀ доказывается уже существованiемъ едва ли разрешимыхъ когда-либо философскихъ споровъ на подобныя темы. Гоголь безспорно былъ слишкомъ мало знакомъ съ научными теорiями по даннымъ вопросамъ и вообще съ результатами отвлеченной мысли и оставался всецело эмпирикомъ на почве патрiархальной, исключительно личной морали, вследствiе чего и не могъ предвидеть и особенно предугадать вескость сделанныхъ ему вскоре возраженiй, изъ которыхъ самое убiйственное своею неожиданностью было предполагаемое Чернышевскимъ: „ты читалъ не те книги, какiя тебе нужно было читать“. Справедливо съ другой стороны, что наставленiя Гоголя, проистекавшiя изъ чистаго источника, несмотря на неприменимость и ошибочность некоторыхъ изъ нихъ, основательно вызвавъ противъ себя возраженiя со стороны современной печати, не заслуживали, однако, того безпощаднаго и желчнаго прiема, которымъ была встречена книга. Схватка Гоголя на литературной арене съ его лучшимъ критикомъ могла быть въ высшей степени полезна и поучительна для общественнаго развитiя, но самимъ противникамъ она не принесла ничего кроме вредныхъ страданiй и глубокаго нравственнаго потрясенiя; на глазахъ читающей публики разыгралась кровавая драма, актерами и жертвами которой были люди, страстно искавшiе каждый по своему истины и света, но съ безповоротно определившимися мiросозерцанiями, люди способные нанести жестокiя раны, но никакъ уже не поддержать и направить другъ друга.