Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Пять лет жизни за-границей. 1836 - 1841 гг.
II. Заграничная жизнь Гоголя в 1836 - 1839 годах. Глава XIX

XIX.

Обиходный бытъ Гоголя въ Риме въ 1837 и 1838 гг. былъ очень однообразенъ и скроменъ, особенно въ то время, когда у него не было тамъ знакомыхъ. Но въ те лучшiе годы, еще чуждый своей позднейшей брюзгливости, онъ легко свыкался съ окружающей обстановкой и держалъ себя естественно и просто, не нуждаясь пока ни въ какомъ особомъ комфорте. Где ни появлялись они съ Данилевскимъ, у нихъ всюду завязывались знакомства, начиная отъ передовыхъ представителей мысли — какъ въ Женеве и Париже они встречались съ Мицкевичемъ и Богданомъ Залесскимъ — до разныхъ комическихъ и карикатурныхъ лицъ, доставлявшихъ обильную пищу природному юмору Гоголя. По поводу последнихъ онъ всегда любилъ пошутить, или придумывая разныя забавныя положенiя, въ которыхъ ярче выступали ихъ комическiя стороны, или представляя въ новомъ юмористическомъ освещенiи никемъ еще незамеченныя странности. Даже содержатели гостиницъ и гарсоны ресторановъ нередко служили источникомъ и привычнымъ предметомъ ихъ молодого остроумiя. Разставаясь другъ съ другомъ, прiятели любили иногда вспоминать о прослушанныхъ вместе операхъ и о лучшихъ певцахъ, о достопримечательностяхъ Рима и о парижскихъ бульварахъ, объ уличной итальянской жизни и объ игре на биллiарде въ одномъ изъ парижскихъ ресторановъ (эту игру они оба любили), и, наконецъ, о знакомыхъ гостиницахъ и ихъ прислуге. Ни съ кемъ Гоголь не жилъ до такой степени душа въ душу, какъ съ Данилевскимъ, и потому ихъ письма всегда носятъ явный отпечатокъ долговременнаго задушевнаго сожительства. Однажды Гоголь отъ полноты души восклицаетъ въ письме къ своему другу после описанiя своего времяпровожденiя: „Но увы! не съ кемъ делить обеда. Боже мой! если бы я былъ богатъ, я бы желалъ... чего бы я желалъ? чтобъ остальные дни мои я провелъ съ тобою вместе, чтобы приносить въ одномъ храме жертвы, чтобы сразиться иногда въ биллiардъ после чаю, какъ помнишь? — мы игрывали не такъ-то давно... и какое между нами вдругъ разстоянiе! Я игралъ потомъ въ биллiардъ здесь, но какъ-то не клеится. Ни съ кемъ не хочется, какъ только съ тобой. Чувствую, что ты бы наполнилъ дни мои, которые теперь кажутся пусты. Но зачемъ отчаиваться? Ведь мы сколько разъ почти прощались навсегда, а между темъ встречались таки и благодарили Бога. Богъ дастъ, еще встретимся и еще проживемъ вместе“. Изъ этихъ же писемъ видно, какъ нередко имъ случалось неожиданно встречать и потомъ вскоре опять терять изъ виду своихъ общихъ знакомыхъ, а иногда даже нежинскихъ однокашниковъ, прiезжавшихъ за-границу. Словомъ, письма Гоголя къ Данилевскому переносятъ насъ изъ блестящей аристократической сферы, въ которой Гоголь, какъ известно, вращался преимущественно въ кругу дамъ, въ непритязательную обстановку безпечной товарищеской жизни холостыхъ и съ детства близкихъ другъ къ другу людей. Въ позднейшiе годы заграничной жизни Гоголя онъ окончательно втянулся въ великосветскiя отношенiя и почти вовсе охладелъ къ своимъ „нежинцамъ“, но въ конце тридцатыхъ годовъ онъ еще съ большимъ наслажденiемъ вращался попеременно въ обоихъ названныхъ кружкахъ; этой перемене много способствовали прекратившiяся потомъ случайныя встречи съ друзьями детства. Кружокъ римскихъ художниковъ имелъ одинаково близкое соприкосновенiе какъ съ семействами Балабиныхъ и Репниныхъ, такъ и съ Данилевскимъ и другими не-аристократическими прiятелями Гоголя.

Въ письме отъ 2 февраля 1838 г. Гоголь, вследъ за несколькими строками, относящимися къ неполученiю Данилевскимъ предыдущаго письма, продолжаетъ письмо следующими словами: „Въ прежнемъ письме я уже уведомлялъ тебя, что въ Риме все живы, не только „знакомые“ и русскiе художники, но даже и все те лица, съ которыми встречался ты чаще на улице“. Изъ этихъ словъ видно, что съ самаго начала Гоголь не особенно жаловалъ, говоря вообще, жившихъ тогда въ Риме пенсiонеровъ нашей Академiи Художествъ, какъ это, впрочемъ, положительно ясно изъ всехъ относящихся сюда данныхъ — (художниковъ онъ ставитъ здесь поэтому на второй планъ и явно отличаетъ ихъ отъ „знакомыхъ“, подъ которыми разумеетъ пока, по всей вероятности, весьма немногихъ лицъ, въ роде Золотарева, быть можетъ, также княжны Репниной, княгини Зинаиды Волконской). Въ томъ же письме, ниже, Гоголь еще разъ въ шутливомъ тоне упоминаетъ о русскихъ художникахъ и снова резко выделяетъ ихъ изъ круга остальныхъ знакомыхъ. Разсказывая далее о карнавале, Гоголь сообщаетъ между прочимъ: „Для интригъ время удивительно счастливое. При мне завязано множество исторiй самыхъ романическихъ съ некоторыми моими знакомыми, и даже въ томъ числе съ некоторыми нашими художниками (разумеется, только не съ Дурновымъ). Все красавицы Рима всплыли теперь наверхъ; ихъ такое теперь множество, и откуда оне взялись, одинъ Богъ знаетъ. Я ихъ никогда не встречалъ доселе; все незнакомыя“. И здесь, какъ всегда, Гоголь является, во-первыхъ, какъ бы въ роли старшаго товарища и руководителя Данилевскаго, называя ихъ общихъ знакомыхъ то просто знакомые, то „мои знакомые“; во-вторыхъ, онъ какъ будто даетъ также тонъ Данилевскому въ отношенiяхъ именно съ русскими художниками, которыхъ выставляетъ въ самомъ непривлекательномъ свете. Данилевскiй былъ, правда, человекъ самостоятельный и равноправный въ своихъ дружескихъ отношенiяхъ съ Гоголемъ, но на его сужденiяхъ о знакомыхъ и художникахъ, во всякомъ случае, не могли не отражаться взгляды гораздо короче узнавшаго техъ и другихъ Гоголя. Данилевскiй, впрочемъ, и самъ скоро сталъ уже на довольно свободную ногу съ русскими художниками и, повидимому, даже обходился съ ними совершенно по-прiятельски, безъ чиновъ, какъ вообще было принято въ холостомъ кружке, ежедневно собиравшемся въ однихъ и техъ же кофейняхъ и ресторанахъ. Остроумный и чрезвычайно общительный, Данилевскiй не мало трунилъ надъ новыми своими знакомыми въ глаза и заочно. Гоголь говорилъ ему: „Ты советовалъ Дурнову меньше волочиться. Нетъ, это неисправимое его зло. Академическiй коричневый сюртукъ его, который, я думаю, тебе очень известенъ, переправленъ; приделаны какiе-то лацканы, или отвороты, въ роде бархатныхъ“. Такъ какъ Данилевскiй вообще принималъ самое живое и дружеское участiе во всемъ касавшемся тогда Гоголя, и оба они жили въ Риме въ значительной степени общими интересами и впечатленiями, то и нельзя сомневаться, что юмористическое отношенiе обоихъ къ русскимъ художникамъ было тоже вполне единодушное. Это доказывается прежде всего всемъ тономъ упомянутаго письма, напр. „вольность“ (во время карнавала) „удивительная, отъ которой ты бы, верно, пришелъ въ восторгъ. Можешь говорить и давать цветы какой-угодно“. Такимъ образомъ мы получаемъ уже довольно определенное представленiе объ отношенiяхъ Гоголя и Данилевскаго къ русскимъ художникамъ; но лучше всего эти отношенiя обрисовываются въ письме отъ 13 мая 1838 года, где Гоголь говоритъ Данилевскому: „Что̀ делаютъ русскiе „питторы“, ты знаешь самъ: къ 12 и 2 часамъ къ Лепре, потомъ кафе грекъ, потомъ на Монте-Пинчiо, потомъ къ bon goût, потомъ опять къ Лепре, потомъ на билiардъ. Зимою заводились было русскiе чаи и карты, но, къ счастiю, то и другое прекратилось. Здесь чай — что-то страшное, что-то похожее на привиденiе, приходящее пугать насъ. И притомъ мне было грустно это подобiе вечеровъ, потому что оно напоминало наши вечера и другихъ людей, и другiе разговоры. Иногда бываетъ дико и странно, когда очнешься и вглядишься, кто тебя окружаетъ“ Въ последнихъ словахъ Гоголь вспоминаетъ, безъ сомненiя, свой любимый нежинскiй кружокъ, такъ охотно посещаемый имъ въ бытность въ Петербурге, въ которомъ, кроме Данилевскаго и Прокоповича, ему были дороги и Пащенко и Анненковъ и многiе другiе. Главной причиной нерасположенiя Гоголя къ русскимъ пенсiонерамъ было незначительное ихъ развитiе, невежественная заносчивость и равнодушiе къ избранной профессiи. Большинство изъ художниковъ имели притомъ претензiи на литературные интересы и апломбомъ своихъ невежественныхъ сужденiй выводили Гоголя положительно изъ терпенiя. „Ты можешь судить“ — писалъ онъ Данилевскому — „каковы сужденiя литературныя людей, окончившихъ свое воспитанiе въ академiи художествъ и слушавшихъ Плаксина“. Съ этой стороны, очевидно, Данилевскiй еще не вполне зналъ нашихъ „русскихъ питторовъ“, какъ язвительно называетъ ихъ Гоголь, и сообщенiе это являлось для него новостью, хотя и не особенно неожиданной. Понятно после этого, почему Гоголь гораздо охотнее проводитъ время среди своихъ знакомыхъ: Балабиныхъ, Репниныхъ, княгини Зинаиды Волконской. Что въ своей оценке большинства заурядныхъ пенсiонеровъ Академiи художествъ, Гоголь не ошибался, доказывается также согласными отзывами другихъ лицъ и отношенiями къ нимъ А. А. Иванова, наконецъ тономъ и характеромъ сообщенiй последняго о нихъ въ письмахъ къ отцу. Если даже допустить, — какъ это и было, но лишь отчасти — что Ивановъ, по выраженiю Іордана, „виделъ въ Гоголе пророка“ и могъ находиться подъ его влiянiемъ; если допустимъ даже, что взглядъ Гоголя на „русскихъ питторовъ“ былъ вообще несколько преувеличеннымъ и одностороннимъ, то ведь и въ такомъ случае въ недавно напечатанныхъ въ „Русской Старине“ воспоминанiяхъ самого Іордана мы встречаемъ достаточно красноречивыя указанiя на значительную нравственную распущенность кружка, — хотя благодаря спокойному, эпическому тону разсказа, она и не всегда выступаетъ на видъ съ надлежащей отчетливостью. Во всякомъ случае стоитъ припомнить разсказы Іордана о Кипренскомъ, особенно о сожженiи имъ своей бывшей любовницы, объ обычныхъ случаяхъ передачи художниками своихъ „временныхъ подругъ“ о закабаленiи некоей Аделаидой скульптора Пименова, о кутежахъ и буйномъ характере Рамазанова, Ставассера и Климченко, погибшихъ „жертвой невоздержности“, — чтобы получить более или менее ясное представленiе о нравахъ всего кружка. Наконецъ въ воспоминанiяхъ объ Иванове Іорданъ прямо заявляетъ: „Съ прочими пенсiонерами водить знакомство мы не желали, потому что тамъ только и было, что вечное вино, да карты, да шумъ, да крикъ, да всякiя шалости и баловство“.

Въ статье г. Стасова „Историческiй живописецъ Ивановъ“ находимъ также несколько красноречивыхъ замечанiй о тогдашнихъ русскихъ художникахъ въ Риме. Приведя изъ разныхъ местъ писемъ Иванова множество разбросанныхъ невыгодныхъ отзывовъ объ этихъ художникахъ, Стасовъ прибавляетъ: „Такихъ людей строгiй и сосредоточенный Ивановъ не могъ ни любить, ни уважать; то, что̀ казалось имъ прелестнымъ, художественнымъ гусарствомъ, истинною жизнью художника за-границей, — конечно, было ему только отвратительно и презренно. Темъ более, что ему, вдобавокъ ко всему остальному, приходилось сознавать то скудость духа и крайнюю необразованность однихъ, при всей ихъ внешней, иной разъ, талантливости, то опять приходилось съ чувствомъ гадливости наталкиваться на пройдошничество и заискиванiе передъ высшими властями разныхъ Марковыхъ, Каневскихъ и иныхъ“. Впрочемъ о Кипренскомъ Ивановъ отзывался всегда съ большимъ уваженiемъ, видя въ немъ мало оцененнаго художника и въ то же время гордость русскаго искусства, въ ущербъ славе котораго усердно выдвигали тогда Бруни. Онъ говоритъ также и о доброте Кипренскаго, но интересуется имъ больше какъ художникомъ, нежели какъ человекомъ. Зато мненiе его о другихъ русскихъ художникахъ въ Риме было безусловно нелестное; такъ въ одномъ изъ писемъ къ брату Ивановъ прямо говорилъ, что „привыкъ видеть въ молодыхъ пенсiонерахъ гулякъ и пьяницъ“.