Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь в период "Арабесок" и "Миргорода (1832—1835 гг.).
Петербургские повести Гоголя

ПЕТЕРБУРГСКІЯ ПОВЕСТИ ГОГОЛЯ.

I.

Между темъ, подъ влiянiемъ впечатленiй петербургской жизни, въ воображенiи Гоголя накоплялся обширный запасъ новыхъ картинъ и о́бразовъ, требовавшихъ, въ свою очередь, выраженiя въ слове. И здесь, какъ въ другихъ случаяхъ, его творчество работало методически, постепенно переходя отъ небольшихъ отрывковъ къ целымъ, законченнымъ произведенiямъ. Въ одной изъ записныхъ книжекъ Гоголя сохранился небольшой отрывокъ неоконченной повести подъ заглавiемъ „Страшная Рука“, въ которомъ нельзя не узнать первыхъ набросковъ возникшихъ въ душе его новыхъ о́бразовъ, послужившихъ первоначальной основой для такъ-называемыхъ „петербургскихъ повестей“. Это особенно явно при сличенiи одного места третьяго отрывка съ нижеследующей выдержкой изъ „Записокъ Сумасшедшаго“: „Я наделъ старую шинель и взялъ зонтикъ, потому что шелъ проливной дождикъ. На улицахъ не было никого; одне только бабы, накрывшись полами платья, да русскiе купцы подъ зонтиками, да курьеры попадались мне на глаза. Изъ благородныхъ только нашъ братъ, чиновникъ, попался мне. Я, какъ увиделъ его, тотчасъ сказалъ себе: „Эге! Нетъ, голубчикъ, ты не въ департаментъ идешь, ты спешишь вонъ за тою, что́ бежитъ впереди, и глядишь на ея ножки“. Въ третьемъ отрывке повести „Страшная Рука“ это место читается такъ: „Чортъ возьми, люблю я это время! Ни одного зеваки на улице. Теперь не найдешь ни одного изъ техъ господъ, которые останавливаются для того, чтобы посмотреть на сапоги, на штаны, на фракъ или на шляпу, и потомъ, разинувши ротъ, поворачиваются несколько разъ назадъ для того, чтобы осмотреть заднiй фасадъ вашъ. Теперь раздолье мне закутаться крепче въ свой плащъ. Какъ удираетъ этотъ любезный молодой франтъ, съ личикомъ, которое можно упрятать въ дамскiй ридикюль. Напрасно: не спасетъ новенькаго сюртучка, красу и загляденiе Невскаго проспекта. Крепче его, крепче, дождикъ! пусть онъ бежитъ, какъ мокрая крыса, домой. , поднявши платье, далее чего нельзя поднять, не нарушая последней благопристойности. Куда девался характеръ! и не ворчитъ, видя, какъ чиновная крыса въ вицъ-мундире съ крестикомъ, запустивъ свои зеленые, какъ его воротникъ, глаза, наслаждается видомъ полныхъ, на каждомъ шаге трепещущихъ ногъ“. Здесь промелькнула мимоходомъ и черта, напоминающая „Невскiй Проспектъ“. Это сличенiе показываетъ, однако, что въ позднейшей переработке Гоголь не распространилъ, какъ онъ делалъ прежде, но съузилъ первоначальный набросокъ.

„Страшной Руки“, повторена съ некоторымъ измененiемъ въ „Шинели“, а именно вотъ это место: „Какъ страшно, когда каменный тротуаръ прерывается деревяннымъ, когда деревянный даже пропадаетъ, когда отдаленный будочникъ спитъ, когда кошки, безсмысленныя кошки, одне спевываются и бодрствуютъ! Но человекъ знаетъ, что оне не дадутъ сигнала и не поймутъ его несчастья, если внезапно будетъ аттакованъ мошенниками, выскочившими изъ этого темнаго переулка, который распростеръ къ нему мрачныя объятiя“.

Все эти сопоставленiя ясно показываютъ, что въ душе Гоголя всегда жила потребность естественнаго и правдиваго изображенiя действительности, являвшаяся неизбежнымъ следствiемъ его тонкой наблюдательности, о которой метко выразился Анненковъ, что „его лица не покидала постоянная, какъ бы приросшая къ нему наблюдательность“ („Воспоминанiя и критическiе очерки“ Анненкова, т. I, стр. 188). Гоголю не было, такимъ образомъ, нужды придумывать сложные сюжеты и обставлять ихъ постепенное развитiе вымученными эффектами; ему необходима была только внешняя фабула, въ которую онъ и вкладывалъ уже готовое содержанiе. Потому онъ высоко понимаетъ и ценитъ значенiе простоты въ истинно художественныхъ произведенiяхъ, и охотно допуская въ нихъ высокiе, вдохновенные лирическiе порывы, въ то же время онъ — отъявленный врагъ всего натянутаго и напускного. Образцомъ ложной аффектацiи и заказныхъ восторговъ былъ для него со школьной скамьи товарищъ его Кукольникъ, котораго онъ всегда презиралъ какъ писателя, и которому далъ насмешливое прозвище „Возвышеннаго“. Гоголь, напримеръ, никакъ не могъ мириться съ его безвкусiемъ и отъ всей души возмущался на него за то, что онъ „Пушкина все попрежнему не любитъ; „Борисъ Годуновъ“ ему не нравится“. Надо помнить при этомъ, что эстетическiй вкусъ Гоголя въ значительной степени образовался самъ собою, независимо отъ постороннихъ влiянiй, которыя и не могли бы иметь особаго значенiя для него, даже если бы они и существовали, потому что онъ чувствовалъ непреодолимое внутреннее отвращенiе ко всему навязываемому извне и особенно ко всему ходульному, — отвращенiе, которое не могло быть заглушено ничемъ. Если въ раннемъ детстве, какъ говорятъ, онъ и поддался не надолго влiянiю произведенiй, написанныхъ въ реторическомъ духе, то это была неважная, почти неизбежная уступка естественной неустойчивости возраста.

„Я всегда чувствовалъ въ себе маленькую страсть къ живописи. Меня много занималъ писанный мною пейзажъ, на первомъ плане котораго раскидывалось сухое дерево. Я жилъ тогда въ деревне; знатоки и судьи мои были окружные соседи. Одинъ изъ нихъ, взглянувши на картину, покачалъ головою и сказалъ: „Хорошiй живописецъ выбираетъ дерево рослое, хорошее, на которомъ бы и листья были свежiе, — хорошо растущее, а не сухое. Въ детстве мне казалось досадно слышать такой судъ, но после я изъ него извлекъ мудрость знать, что́ нравится и не нравится толпе“. Очевидно, сужденiе взрослаго соседа нисколько не поколебало Гоголя-ребенка въ его намеренiи нарисовать сухое дерево, точно также какъ въ школе на него не произвели ни малейшаго впечатленiя увещанiя начальства, направленныя противъ смелаго реализма его игры на сцене гимназическаго театра; Гоголь твердо стоялъ на своемъ и не могъ переменить мненiя, потому что внутреннiй голосъ говорилъ въ немъ громче и убедительнее. Та же самостоятельность сужденiй отличала его и впоследствiи.

Въ статье о Пушкине, развивая далее свою мысль и объясняя особенно причины непониманiя въ некоторыхъ случаяхъ поэта толпою, Гоголь говоритъ между прочимъ: „Поэту остаются два средства“ (чтобы привлечь на свою сторону толпу): „или натянуть, сколько можно выше, свой слогъ, дать силу безсильному, говорить съ жаромъ о томъ, что̀ само въ себе не сохраняетъ сильнаго жара: тогда толпа почитателей, толпа народа — на его стороне, а вместе съ темъ и деньги; или быть верну одной истине: быть высокимъ тамъ, где высокъ предметъ, быть резкимъ и смелымъ, где истинно резкое и смелое, быть спокойнымъ и тихимъ, где не кипитъ происшествiе. Но въ этомъ случае — прощай, толпа! ея не будетъ у него, разве когда самый предметъ, изображаемый имъ, уже такъ великъ и резокъ, что не можетъ не произвесть всеобщаго энтузiазма“. Ниже онъ заключаетъ статью словами: „Но, увы! это неотразимая истина: что чемъ более поэтъ становится поэтомъ, чемъ более изображаетъ онъ чувства, знакомыя однимъ поэтамъ, темъ заметнее уменьшается кругъ обступившей его толпы, и, наконецъ, такъ становится тесенъ, что онъ можетъ перечесть по пальцамъ всехъ своихъ истинныхъ ценителей“. И здесь Гоголь, какъ всегда, остается вполне самостоятельнымъ въ своихъ сужденiяхъ, не слушая толковъ никакого общепризнаннаго ареопага. „Мне всегда было странно слушать“ — говорилъ онъ — „сужденiя многихъ, слывущихъ знатоками и литераторами, которымъ я более доверялъ, покаместъ еще не слышалъ ихъ толковъ о небольшихъ поэтическихъ произведенiяхъ. Эти мелкiя сочиненiя можно назвать пробнымъ камнемъ, на которомъ можно испытывать вкусъ и эстетическое чувство разбирающаго ихъ критика“. Эти толки заурядныхъ литераторовъ, какъ известно, были Гоголемъ потомъ охарактеризованы въ „Театральномъ Разъезде“. Во всю жизнь свою Гоголь исключительно дорожилъ мненiемъ Пушкина и, можетъ быть, некоторыхъ членовъ пушкинскаго кружка, напр. Жуковскаго. По словамъ всехъ знавшихъ Гоголя, онъ ставилъ гораздо выше мненiя обыкновенныхъ людей, какихъ-нибудь узкихъ спецiалистовъ, нежели толки литераторовъ. Сужденiя же толпы воспроизводятся имъ не только въ „Театральномъ Разъезде“, но и въ другихъ произведенiяхъ, напр. въ „Портрете“, где напр. квартальный, по-своему любившiй оценивать произведенiя искусства, советуетъ отнести тень „куда-нибудь въ другое место“, такъ какъ подъ носомъ слишкомъ видное место, а домохозяинъ высказываетъ согласiе повесить „на стену генерала со звездой, или князя Кутузова портретъ“ и негодуетъ на Черткова зато, что онъ „вонъ мужика нарисовалъ, мужика въ рубахе“...

„Мертвыхъ Душъ“, Гоголь касался столь занимавшаго его впоследствiи вопроса объ изображенiи обыденной стороны жизни. Высказаннымъ здесь принципамъ Гоголь оставался веренъ и впоследствiи, но одно изображенiе пошлости никогда не удовлетворяло его, и въ немъ постоянно жило стремленiе къ чему-то высокому, исключительному, подъ влiянiемъ котораго поэтъ создавалъ себе свой собственный идеальный мiръ.

Несомненно, что вопросы объ искусстве были для Гоголя всегда не только однимъ предметомъ отвлеченнаго, теоретическаго интереса; такими они действительно были и остались для него въ сфере живописи, музыки, скульптуры; но все, что̀ касается области слова и особенно поэзiи, имело всегда для него значенiе близкое, первостепенное, захватывающее. Въ статье о Пушкине впервые были имъ высказаны взгляды на художественное творчество, и замечательно, что въ нихъ Гоголь обсуждаетъ вопросъ не со стороны, какъ присяжный литературный критикъ, но говоритъ преимущественно то, что̀ имело въ его глазахъ самое близкое къ нему и обширное значенiе и более или менее, хотя бы косвеннымъ образомъ, относилось къ его трудамъ или къ созданiямъ наиболее дорогихъ для него писателей.

Тонко оценивъ художественныя красоты „Бориса Годунова“ Пушкина, Гоголь былъ сильно возмущенъ невниманiемъ къ этому произведенiю со стороны публики и такихъ литераторовъ, какъ Кукольникъ, и тогда же, въ недавно изданномъ отрывке: „Борисъ Годуновъ“, сделалъ попытку охарактеризовать нелепые толки профановъ, какъ позднее онъ повторилъ это въ более совершенномъ виде въ „Портрете“ и наконецъ въ „Театральномъ Разъезде“. Такимъ образомъ уже тогда былъ сделанъ первый шагъ къ созданiю этихъ произведенiй. Кроме того, въ статье о Пушкине мы встречаемъ следующiя строки, показывающiя, что идея „Портрета“ созревала въ уме Гоголя одновременно съ статьей о Пушкине, т. е. въ 1832 г.: „Масса публики, представляющая въ лице своемъ нацiю, очень странна въ своихъ желанiяхъ; она кричитъ: изобрази насъ такъ, какъ мы есть, въ совершенной истине, представь дела нашихъ предковъ въ такомъ виде, какъ они были“. Но попробуй поэтъ, послушный ея веленiю, изобразить все въ совершенной истине и такъ, какъ было, она тотчасъ заговоритъ: „это вяло, это слабо, это нехорошо, это ни мало не похоже на то, что̀ было“. “. Основываясь на поразительномъ совпаденiи мыслей, заключающихся въ этихъ строкахъ, съ главной идеей „Портрета“, а также на томъ внешнемъ, повидимому незначительномъ обстоятельстве, что оба произведенiя следуютъ одно за другимъ въ той же самой записной тетради Гоголя, мы имеемъ, кажется, несомненное право сделать заключенiе о существованiи между ними внутренней, органической связи. Съ другой стороны, повести „Портретъ“ и „Невскiй Проспектъ“, написанныя почти одновременно, въ свою очередь связаны одной общей нитью, представляя одна — художника-идеалиста, гибнущаго отъ полнаго незнакомства съ пошлостью обыденной жизни, другая — художника, погибающаго отъ поглощенiя этою самою пошлостью его высшихъ стремленiй. Къ этимъ двумъ произведенiямъ мы теперь и обратимся.

II.

Въ обеихъ повестяхъ, какъ „Портретъ“, такъ и „Невскiй Проспектъ“, прежде всего обращаетъ на себя вниманiе самый выборъ сюжета и главныхъ действующихъ лицъ.

Появленiе художниковъ въ качестве героевъ обеихъ повестей, принадлежащихъ къ одному и тому же времени, никакъ нельзя считать случайнымъ совпаденiемъ. Чтобы убедиться въ этомъ, необходимо обратить вниманiе на значительную близость Гоголя въ первые годы его петербургской жизни къ кружку художниковъ, посещавшихъ классы академiи художествъ. Любовь къ рисованiю, заметно проявлявшаяся еще въ Гоголе-ребенке, съ новой силой заговорила въ немъ тотчасъ по прiезде въ столицу, где онъ получалъ возможность на досуге иногда заниматься любимымъ искусствомъ подъ руководствомъ опытныхъ и сведущихъ людей; въ тяжелое время своей департаментской службы Гоголь находилъ иногда часы для посещенiя музеевъ и картинныхъ галлерей. Страсть ко всему изящному была въ немъ очень сильна еще въ юности: по свидетельству Данилевскаго, во время своей первой заграничной поездки Гоголь накупилъ множество разныхъ небольшихъ, но чрезвычайно изящныхъ и красивыхъ вещей, которыя особенно пришлись ему по вкусу; известно также, что онъ жадно присматривался за-границею къ произведенiямъ архитектуры и наслаждался живописью и величественной музыкой католическихъ храмовъ. Вскоре у него сложились определенные взгляды и симпатiи въ сфере изящнаго, но особенно онъ восторгался готической архитектурой, какъ это видно изъ его статьи: „Объ архитектуре нынешняго времени“. По возвращенiи въ Петербургъ, при его живомъ интересе къ искусству, онъ, конечно, нередко посещалъ Эрмитажъ и выставки академiи художествъ и, наконецъ, въ свободное время поспешилъ воспользоваться возможностью продолжать свои любимыя занятiя живописью. Общая страсть скоро сблизила его съ петербургскими художниками. Хотя отношенiя Гоголя въ этой сфере намъ неизвестны, за исключенiемъ разве знакомства его съ Брюлловымъ, и, можетъ быть, даже ни съ кемъ изъ художниковъ Гоголь не былъ связанъ особой прiязнью, но сочувствiе его этой горсти честныхъ тружениковъ, поклонниковъ искусства, скромно уединившихся въ своихъ бедныхъ студiяхъ отъ бешеной суеты многолюдной столицы, — не подлежитъ сомненiю. Во всякомъ случае кругъ этотъ былъ достаточно известенъ Гоголю и онъ относился къ нему совершенно иначе, нежели къ прозаической толпе петербургскихъ чиновниковъ, полицейскихъ и военныхъ.

Летомъ 1830 года Гоголь по три раза въ неделю отправлялся въ пять часовъ вечера въ академiю художествъ для занятiй живописью и оставался тамъ часа два. Впечатленiя, вынесенныя имъ отъ знакомства съ мiромъ художниковъ, были таковы: „Не говоря уже объ ихъ таланте“, — писалъ Гоголь матери: — „нельзя отказаться отъ нихъ навеки! Какая скромность при величайшемъ таланте! Объ чинахъ и въ помине нетъ, хотя некоторые изъ нихъ статскiе и даже действительные статскiе советники“. Въ самомъ деле, въ те времена это что-нибудь значило. Такое же выгодное мненiе о художникахъ отразилось и въ произведенiяхъ Гоголя.

„Невскомъ Проспекте“ Гоголь даетъ подробную характеристику петербургскаго художника и его обстановки, и видно, что жизнь художника и бытъ его были ему хорошо известны. „Это исключительное сословiе“, — говоритъ Гоголь, — „очень необыкновенное въ томъ городе, где все или чиновники, или купцы, или ремесленники-немцы. Это былъ художникъ. Не правда ли, странное явленiе — художникъ въ земле снеговъ, въ стране финновъ, где все мокро, гладко, ровно, бледно, сыро и туманно“. При этомъ противоположенiи художниковъ почти всему остальному населенiю Петербурга нетъ никакого сомненiя, на чьей стороне симпатiя автора, и это немедленно подтверждается дальнейшимъ изложенiемъ. „У нихъ всегда почти на всемъ серенькiй, мутный колоритъ — неизгладимая печать севера. При всемъ томъ они съ истиннымъ наслажденiемъ трудятся надъ своей работой. Они часто питаютъ въ себе истинный талантъ, и еслибы только дунулъ на нихъ свежiй воздухъ Италiи, онъ бы, верно, развился такъ же вольно, широко и ярко, какъ растенiе, которое выносятъ, наконецъ, изъ комнаты на чистый воздухъ“.

Желая воплотить въ художественный о́бразъ торжество суровой действительности надъ восторженной юношеской идеализацiей, Гоголь представляетъ въ „Невскомъ Проспекте“ обаятельный о́бразъ разукрашенной пылкимъ юношескимъ воображенiемъ прекрасной женщины какимъ-то лживымъ, обманчивымъ призракомъ, скрывающимъ за собой довольно пошлое и совсемъ не поэтическое содержанiе. Его собственныя прежнiя горячiя мечты, подъ влiянiемъ которыхъ онъ создалъ своихъ грацiозныхъ Пидорку, Ганну и Оксану, теперь, повидимому, представляются ему прекраснымъ сномъ, отъ котораго онъ пробудился, и возвращенiе къ которому более невозможно. Въ „Невскомъ Проспекте“ молодую, очаровательную своей красотой женщину ставитъ на пьедесталъ уже не авторъ, а мечтатель-художникъ, неисправный идеалистъ, грёзы котораго не имеютъ ровно ничего общаго съ жалкой действительностью. Художникъ Пискаревъ полнъ восторговъ безкорыстнаго юношескаго увлеченiя, высоко ценимаго Гоголемъ: сила его впечатлительности далеко превосходитъ впечатлительность обыкновенныхъ людей. Это натура избранная. Ведь и его, какъ Гоголя, влекутъ къ себе те стороны женской красоты, которыя могутъ возбуждать чисто-художественное наслажденiе. „Боже! какiя божественныя черты!“ восклицаетъ Пискаревъ, увидя очаровавшую его брюнетку. „Ослепительной белизны прелестнейшiй лобъ осененъ былъ прекрасными, какъ агатъ, волосами. Они вились, эти чудные локоны, и часть ихъ, падая изъ-подъ шляпки, касалась щеки, тронутой свежимъ, тонкимъ румянцемъ, проступившимъ отъ вечерняго холода. Уста были замкнуты целымъ роемъ прелестнейшихъ грёзъ. Все, что̀ остается отъ воспоминанiя о детстве, что̀ даетъ мечтанiе и тихое вдохновенiе при светящейся лампаде, — все это, казалось, совокупилось, слилось и отразилось въ ея гармоническихъ устахъ“. Во всемъ этомъ описанiи нельзя не заметить чего-то общаго со статьей Гоголя „Женщина“. И здесь, и тамъ мы замечаемъ совершенно одинаковое чисто художническое благоговенiе передъ женской красотой. Это наслажденiе, когда-то и еще не очень давно такъ близкое и родное Гоголю, теперь наблюдается имъ со стороны, какъ фантастическая утопiя человека не отъ мiра сего, настолько далекаго отъ познанiя жизни, насколько самъ Гоголь въ перiодъ „Вечеровъ на Хуторе“ въ этомъ отношенiи отстоялъ отъ будущаго Гоголя, творца „Миргорода“ и „Арабесокъ“. Впечатлительность Пискарева представлена съ необычайной яркостью; но особенно искусно изобразилъ Гоголь недоверiе художника-идеалиста къ его собственнымъ впечатленiямъ, слишкомъ чудовищнымъ, слишкомъ возмутительнымъ для того, чтобы ихъ приняла чистая душа неиспорченнаго юноши. „Нетъ, это фонарь обманчивымъ светомъ своимъ выразилъ на лице ея подобiе улыбки; нетъ, это собственныя мечты его смеются надъ нимъ. Но дыханiе занялось въ его груди, все въ немъ обратилось въ неопределенный трепетъ, все чувства его горели и все передъ нимъ окинулось какимъ-то туманомъ; тротуаръ несся подъ нимъ, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мостъ растягивался и ломался на своей арке, домъ стоялъ крышею внизъ, будка валилась къ нему навстречу, и алебарда часового, вместе съ золотыми словами вывески и нарисованными ножницами, блестела, казалось, на самой реснице его глазъ“. Гоголь, очевидно, имелъ намеренiе выразить въ своемъ герое не просто пылкiй порывъ обыкновеннаго юноши, но исключительный идеализмъ высшей натуры. Поэтому въ Пискареве, можетъ быть, следуетъ видеть, не копiю, основанную на наблюденiи надъ другими, а скорее отраженiе собственнаго былого очарованiя. Пискаревъ „не чувствовалъ никакой земной мысли; онъ не былъ разогретъ пламенемъ земной страсти, — нетъ, онъ былъ въ эту минуту чистъ и непороченъ, какъ девственный юноша, еще дышащiй неопределенной духовной потребностью любви“. Эту „духовную потребность любви“, какъ известно, всего лучше удалось Гоголю изобразить въ Андрiи, одной изъ самыхъ привлекательныхъ и поэтическихъ личностей въ его произведенiяхъ. Гоголь, въ силу своей южной натуры, всегда представлялъ себе любовь пламенною, готовою сразу и безъ сожаленiя пожертвовать всемъ, все поставить на карту. Передъ такой любовью не устоитъ ничего; все самое священное въ мiре готовъ отдать за нее человекъ, и отдать безъ малейшаго колебанiя. Такъ Андрiй говоритъ у него: „А что̀ мне отецъ, товарищи и отчизна?“ и пр., и после этого авторъ патетически прибавляетъ: „И погибъ казакъ! пропалъ для всего казацкаго рыцарства!“ Такая любовь, горячая, безумная, страстная, по представленiю Гоголя, можетъ вести только къ гибели, и действительно, она является у Гоголя исключительно источникомъ страданiй, началомъ паденiя, ведущаго къ смерти физической и духовной. Въ одномъ письме къ Данилевскому Гоголь называетъ это чувство „сильнымъ и свирепымъ энтузiазмомъ, потрясающимъ надолго весь организмъ человека“. Про себя Гоголь говоритъ Данилевскому, что онъ, благодаря судьбе, любви не испыталъ. „Я потому говорю “, — прибавляетъ онъ въ поясненiе, — „что это пламя меня бы превратило въ прахъ въ одно мгновенiе“.

Женщина въ действительности и въ мечте неиспорченнаго юноши — по нынешнему мненiю Гоголя — два разныхъ существа, нисколько не похожiя другъ на друга. И вотъ Гоголь, вследъ за изображенiемъ чистой страсти идеалиста, рисуетъ, можетъ быть, съ целью произвести особенно потрясающее впечатленiе ужаснымъ контрастомъ, презренный притонъ разврата и, не удовлетворяясь этимъ, заставляетъ своего героя вторично вернуться туда, чтобы предложить несчастной жертве соблазна руку помощи и воскресить ее къ новой разумной жизни, но вместо того испытать убiйственное поруганiе надъ своимъ святымъ чувствомъ. Это поразительное сопоставленiе чистаго энтузiазма съ мертвящею пошлостью ясно указываетъ на совершившiйся въ Гоголе со времени „Вечеровъ“ нравственный переворотъ, после котораго въ мiре Божiемъ, представлявшемся ему чуднымъ художественнымъ созданiемъ, отъ него уже не были скрыты многочисленные, встречающiеся въ немъ, язвы и изъяны. Мысль Гоголя не можетъ легко мириться съ темъ поруганiемъ женщины, которое хладнокровно и съ спокойной совестью совершается въ жизни на каждомъ шагу. Въ этомъ случае въ немъ говоритъ чуткая душа художника. „Въ самомъ деле“, — писалъ онъ, — „никогда жалость такъ сильно не овладеваетъ нами, какъ при виде красоты, тронутой тлетворнымъ дыханiемъ разврата. Пусть бы еще безобразiе дружилось съ нимъ, но красота, красота нежная... Она только съ одной непорочностью и чистотой сливается въ нашей мысли“. И въ самомъ деле, въ „Вечерахъ на Хуторе“ образы Параски, Пидорки, Ганны и Оксаны свободны отъ всего пошлаго, отъ какого-либо представленiя о грязномъ разврате. Гоголь отъ глубины души возмущался темъ, что „женщина, эта красавица мiра, венецъ творенiя, обратилась въ какое-то странное, двусмысленное существо“; но въ то же время неумолимый анализъ заставлялъ его видеть въ этомъ прежнемъ своемъ кумире такiя черты, которыя разрушили все былое очарованiе („Она раскрыла свои хорошенькiя уста и стала говорить что-то, но все это было такъ глупо, такъ пошло“). Мечта художника ставитъ ужаснувшую его своимъ позоромъ женщину въ различныя положенiя: она представляется ему то въ мирной семейной сфере, то въ обществе, и рисуется въ такихъ привлекательныхъ о̀бразахъ, которые создаетъ его сладостная поэтическая греза, но увы! эта женщина-идеалъ является не въ действительности, но въ прекрасномъ и мгновенномъ сновиденiи мечтателя... Пискаревъ видитъ целый рядъ сновъ, и въ каждомъ изъ нихъ женщина увенчана ореоломъ обаянiя и высочайшей нравственной красоты, тогда какъ на самомъ деле она является слишкомъ обыденнымъ существомъ, а въ „Невскомъ Проспекте“ — даже презренной жертвой разврата. Чемъ более въ представленiи Гоголя женщина лишалась чудной поэтической окраски, темъ более ее украшала его мечта лаврами недосягаемаго физическаго и нравственнаго совершенства.

III.

„Невскомъ Проспекте“ — печальную идею о торжестве въ жизни начала пошлаго надъ возвышеннымъ, благороднымъ и честнымъ. Это горькое убежденiе, вынесенное авторомъ изъ горькаго опыта жизни, проявляется различнымъ образомъ, но съ одинаковой силой, въ „Невскомъ Проспекте“ и „Портрете“. Въ последнемъ Гоголь, очевидно, хотелъ выразить какъ свои мысли объ искусстве и о томъ, какъ следуетъ служить ему, такъ и показать гибельное столкновенiе между пошлостью света и самыми прекрасными, самыми святыми идеалами юноши-художника.

Въ исправленной редакцiи остается та же мысль, что̀ и въ первоначальной, но существенно изменены некоторыя, впрочемъ довольно важныя, подробности. Такъ, самый портретъ въ первоначальной редакцiи имеетъ мистическое значенiе, аналогичное съ темъ, которое приписывается обыкновенно сверхъестественной силе; этотъ страшный, демоническiй ростовщикъ исполняетъ здесь назначенiе обольстителя, развращающаго молодого человека приманками богатства и почестей. Въ исправленной редакцiи смыслъ въ этомъ отношенiи значительно измененъ: портретъ служитъ тамъ единственно механическимъ источникомъ обогащенiя, не развратившимъ неопытнаго художника, но только давшимъ ему случай и возможность пойти по той дороге, о которой онъ мечталъ и раньше. Отсюда заметное различiе въ подробностяхъ: въ самомъ начале повести, оставшемся почти безъ измененiй въ исправленномъ изданiи, о Черткове сказано: „Старая шинель и нещегольское платье показывали въ немъ того человека, который съ самоотверженiемъ преданъ былъ своему труду, и не имелъ времени заботиться о своемъ наряде, всегда имеющемъ таинственную привлекательность для молодежи“. Въ этомъ изображенiи мы можемъ узнать отголосокъ мненiя Гоголя о художникахъ-идеалистахъ, о которыхъ онъ такъ сочувственно отозвался въ письме къ матери. Въ исправленномъ изданiи эти строки удержаны вполне, хотя съ ослабленiемъ въ немъ, подъ влiянiемъ указанiй критики, фантастическаго элемента: вступленiе художника на скользкiй путь моднаго живописца, главнымъ образомъ, объясняется уже задатками его собственной натуры, въ которой именно весьма сильно естественное желанiе юноши широко пользоваться жизнью. Какъ бы забывая о приведенныхъ выше строкахъ, целикомъ внесенныхъ изъ первоначальнаго эскиза повести, Гоголь далее говоритъ: „Иногда нашему художнику, точно, хотелось кутнуть, , — словомъ, кое-где показать свою молодость, онъ могъ позабыть все, принявшись за кисть, и отрывался отъ нея не иначе, какъ отъ прекраснаго, прерваннаго сна“. Но все это и следующее затемъ место, внесенное Гоголемъ въ позднейшую редакцiю, уже существенно изменяетъ самую постановку вопроса, и намъ кажется, что, строго говоря, слова: „Чертковъ съ самоотверженiемъ былъ преданъ своему труду “, въ позднейшей редакцiи не вполне соглашены съ последующимъ изложенiемъ. По крайней мере тамъ, только-что получивъ чудесно доставшiяся ему деньги, Чертковъ немедленно спешитъ ихъ употребить прежде всего на свой костюмъ, о которомъ, надо полагать, онъ не слишкомъ мало заботился, если, получивъ деньги, онъ тотчасъ же устремился накупить духовъ, помады да „купилъ въ магазине дорогой лорнетъ, нечаянно накупилъ тоже бездну всякихъ галстуховъ, более чемъ было нужно, завилъ у парикмахера себе локоны“ и проч. Гоголь даже прямо говоритъ въ исправленной редакцiи: „ зашелъ къ портному, оделся съ ногъ до головы и, какъ ребенокъ, сталъ осматривать себя безпрестанно“. Ниже мы укажемъ причину, вследствiе которой, по нашему мненiю, Гоголь допустилъ эти перемены; теперь отметимъ только, что въ первоначальной редакцiи, напротивъ, ничего не говорится о страсти Черткова къ нарядамъ. Тамъ Гоголь хотелъ изобразить въ немъ только столь сочувственную ему прыть молодого человека, о которомъ онъ выражается такъ: „Несколько червонцевъ въ кармане — и что̀ не во власти исполненной силъ юности! Притомъ русскiй человекъ, — ему все трынъ-трава и море по колена“. Въ устахъ Гоголя последнiя слова имеютъ сочувственное значенiе, и въ этой „широте натуры“ онъ не могъ отказать симпатичному для него типу художника. Зато въ исправленной редакцiи нетъ уже этой поэтической стороны, а выставлена вместо нея, безъ сомненiя осуждаемая авторомъ, пошлость: „Вино несколько зашумело въ голове, и онъ вышелъ на улицу живой, бойкiй, по русскому выраженiю — „чорту не братъ“. Прошелся по тротуару гоголемъ, . На мосту заметилъ онъ своего прежняго профессора и , какъ бы не заметивъ его вовсе“, и проч. Итакъ, въ позднейшей редакцiи Чертковъ представленъ уже далеко не такимъ самоотверженнымъ, служащимъ только возвышеннымъ идеаламъ художникомъ, но, напротивъ, такимъ, въ которомъ сильно борются готовность служить Богу и мамоне, пока, наконецъ, не одерживаетъ верхъ последняя. Недаромъ въ исправленной редакцiи введено лицо профессора, который давно замечалъ въ Черткове наклонность къ щегольству и опасался за гибель его таланта. „Берегись, тебя ужъ начинаетъ светъ ; ужъ, я вижу, “.

пока совершенно внешняя, какъ намъ кажется, объясняется притокомъ новыхъ впечатленiй, испытанныхъ Гоголемъ въ Риме, где онъ, кроме известнаго Иванова и немногихъ другихъ, встречалъ преимущественно глубоко несимпатичныхъ ему, мало развитыхъ, но чрезмерно самонадеянныхъ русскихъ художниковъ, пенсiонеровъ академiи художествъ. Следы этихъ новыхъ впечатленiй сильно заметны въ повести: въ самомъ деле, все место, въ которомъ Гоголь говоритъ о художественныхъ сужденiяхъ юнаго Черткова, о непониманiи имъ Рафаэля, хотя онъ увлекался Гвидо и Тицiаномъ, — все это было результатомъ позднейшаго близкаго знакомства Гоголя съ великими мастерами Италiи и съ сужденiями о нихъ жившихъ въ Риме художниковъ. Между прочимъ удержана одна черта, списанная съ натуры: разбогатевшiй и вошедшiй въ славу Чертковъ отзывается съ презренiемъ о предшественникахъ Рафаэля, которые будто бы писали „не фигуры, а селедки“. По свидетельству О. Н. Смирновой, эти именно слова принадлежали одному изъ художниковъ, жившихъ въ Риме; кроме того, есть и въ переписке Гоголя явные следы его презренiя къ ихъ неосновательному самомненiю. „Ты спрашиваешь о художникахъ русскихъ“, — писалъ онъ Данилевскому: — „Я, право, ихъ почти не вижу. А Дурнова твоего если где увижу, право, тошнитъ. Что̀ за народъ! Каневскiй, Никитинъ, Ефимовъ! ужасъ какая тоска! И всякiй изъ нихъ уверенъ отъ души, что имеетъ много таланту“. Или: „Дурновъ мне надоелъ страшнымъ образомъ темъ, что ругаетъ совершенно наповалъ все, что̀ ни находится въ Риме“...

въ виду въ „Портрете“ при случае высказать свои взгляды объ искусстве. Взгляды эти съ теченiемъ времени частью уяснились и расширились, частью изменились. Въ этомъ исправленная редакцiя уже заметно и существенно отличается отъ первоначальной. Въ последней Гоголь хотелъ высказать, во-первыхъ, что истинный жрецъ искусства долженъ ставить служенiе ему выше всехъ земныхъ соблазновъ и обольщенiй; что только те таланты могутъ найти истинную дорогу, которые стойко выдержатъ все жизненныя испытанiя; что все, что́ кажется такимъ естественнымъ и вылившимся прямо изъ души художника, повидимому доставшееся ему безъ труда въ сущности требуетъ упорныхъ и самоотверженныхъ усилiй; что художникъ не можетъ пренебречь своимъ талантомъ безъ угрызенiй совести, такъ какъ на немъ лежитъ серьезная нравственная ответственность, наконецъ, что въ искусстве существуетъ известный пределъ въ приближенiи художника къ действительности, перейдя который, по мненiю Гоголя, онъ уже перестаетъ создавать достойные его кисти о́бразы и впадаетъ въ посредственность. „Какая странная, какая непостижимая задача! Или для человека есть такая черта, до которой доводитъ высшее познанiе искусства, и черезъ которую шагнувъ, онъ уже похищаетъ несоздаваемое трудомъ человека, онъ вызываетъ что-то живое изъ жизни, одушевляющей оригиналъ. Отчего же этотъ переходъ за черту, положенную границею для воображенiя, такъ ужасенъ? Или за воображенiемъ, за порывомъ следуетъ, наконецъ, действительность, — та ужасная действительность, на которую соскакиваетъ воображенiе съ своей оси какимъ-то постороннимъ толчкомъ, — та ужасная действительность, которая представляется жаждущему ея тогда, когда онъ, желая постигнуть прекраснаго человека, вооружается анатомическимъ ножомъ, раскрываетъ его внутренность и видитъ отвратительнаго человека? Или черезъ-чуръ близкое подражанiе природе такъ же приторно, какъ блюдо, имеющее черезъ-чуръ сладкiй вкусъ“. Эти мысли въ исправленной редакцiи перенесены въ измененномъ виде во вторую часть повести, где оне высказаны устами самого художника, написавшаго портретъ и признавшагося потомъ сыну, что онъ былъ „бездушно веренъ природе“, вследствiе чего приведенное выше разсужденiе автора въ первой части также несколько переделано. Со временемъ, подъ влiянiемъ обстоятельствъ жизни писателя и особенно толковъ, возбужденныхъ выходомъ въ светъ „Ревизора“, эта идея получила дальнейшее развитiе, и тогда начали постепенно выработываться позднейшiе взгляды Гоголя на творчество, выраженные имъ въ „Мертвыхъ Душахъ“, „Развязке Ревизора“ и „Театральномъ Разъезде“, где Гоголь разъясняетъ значенiе „презреннаго и ничтожнаго“ въ творчестве и „неизмеримую пропасть между созданiемъ и простой копiей съ природы“.

нахожденiи чудеснаго портрета въ мелкой картинной лавочке. Исправленная редакцiя, въ противоположность первоначальной, заботясь почти всюду устранить сверхъестественное сцепленiе происшествiй, какъ бы заранее предупреждаетъ читателя о возможности подобной находки размышленiемъ Черткова(„Художникъ думалъ втайне: „Авось что-нибудь и отыщется“. Онъ не разъ слышалъ разсказы о томъ, какъ иногда у лубочныхъ продавцовъ были отыскиваемы въ сору картины великихъ мастеровъ“). Соответственно этому также въ исправленной редакцiи читаемъ дальше такiя строки: „Въ воображенiи его воскресли вдругъ все исторiи о кладахъ, шкатулкахъ съ потаенными ящиками“ и проч. Затемъ совершенно выпущенъ разсказъ объ импровизированномъ аукцiоне въ картинной лавочке между Чертковымъ и его неожиданнымъ соперникомъ, но онъ замененъ сходнымъ описанiемъ во второй части (после словъ: „Аукцiонъ, казалось, былъ въ самомъ разгаре“). Зато внесено вновь изображенiе чувствъ и размышленiй художника после неожиданной для него самого покупки портрета, описанiе лестницы, „облитой помоями и украшенной следами кошекъ и собакъ“, всей обстановки Черткова и проч. Некоторыя изъ этихъ подробностей въ сходномъ виде встречались уже въ другихъ повестяхъ, написанныхъ не позже исправленной редакцiи, напр., описанiе черной лестницы въ „Шинели“, также разговоръ Черткова съ слугой напоминаетъ отчасти сходныя сцены въ „Женитьбе“ и „Игрокахъ“ (Гоголь, напримеръ, чрезвычайно удачно схватилъ обычный характеръ ответовъ многихъ слугъ съ ихъ равнодушнымъ лаконизмомъ и привычкой объявлять о самомъ важномъ только въ конце доклада, и проч.). Фантастическое появленiе изображеннаго на портрете Петромихали передъ кроватью Черткова въ позднейшей редакцiи заменено мастерскимъ изображенiемъ сна последняго (въ первоначальномъ эскизе фантастическiй элементъ введенъ сознательно и намеренно). Этотъ безсвязный, тревожный сонъ, какъ известно, сменяется непрiятнымъ пробужденiемъ, и смена грезъ впечатленiями действительности нарисована чрезвычайно живо, но особенно замечательно изображенiе света луны, „несущаго съ собой бредъ мечты и облекающаго все въ иные образы, противоположные положительному дню“. Въ „Невскомъ Проспекте“, написанномъ около того же времени, находимъ сходныя описанiя („Онъ лжетъ во всякое время, этотъ Невскiй Проспектъ, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжетъ на него и отделитъ белыя и палевыя стены домовъ, когда весь городъ превратится въ громъ и блескъ, мирiады каретъ валятся съ мостовъ, форейторы кричатъ и прыгаютъ на лошадяхъ, “). Въ некоторыхъ местахъ позднейшая редакцiя представляетъ просто распространенiе или сокращенiе первоначальной. Такъ слова: „какое-то дикое чувство, не страхъ, но то неизъяснимое ощущенiе, которое мы чувствуемъ при появленiи странности, представляющей безпорядокъ природы, — это самое чувство заставило вскрикнуть почти всехъ“ (при взгляде на портретъ) — заменены описанiемъ испуга женщины, воскликнувшей: „глядитъ! глядитъ!“.

Вторая часть „Портрета“ въ исправленной редакцiи немногимъ отличается отъ первоначальной; только въ начале, когда неизвестный художникъ приступаетъ къ разсказу объ исторiи портрета, по первоначальной редакцiи, „аукцiонъ еще не начинался“, а въ исправленной, напротивъ, после того какъ въ первой части была выпущена сцена импровизированнаго аукцiона въ лавочке на Щукиномъ дворе, представилась возможность перенести ее въ измененномъ виде во вторую часть.

́ невольно наводитъ на мысль, не составляло ли оно первоначально отдельный отрывокъ, подобно тому, какъ другiе такiе же отрывки представляются намъ въ описанiи Невскаго проспекта въ начале повести этого названiя и въ позднейшей сравнительной характеристике Москвы и Петербурга. Фактъ внесенiя этого эпизода въ повесть и притомъ именно въ разсказъ неизвестнаго художника представляетъ, по нашему мненiю, некоторую натяжку со стороны автора. На это отчасти указываютъ слова художника: „“. Такая характеристика, какъ напр.: „Тутъ совершенно другой светъ, и, въехавши въ уединенныя коломенскiя улицы, вы, кажется, слышите, какъ оставляютъ васъ все молодые желанiя и порывы. Здесь все тишина и отставка. Здесь все, что́ осело отъ движенiя столицы“, — имеетъ себе соответствующее место въ характеристике Невскаго проспекта. („Едва только взойдешь на Невскiй проспектъ, какъ уже пахнетъ однимъ гуляньемъ“, и проч.). Весьма возможно, что Гоголь сначала имелъ въ виду представить живую характеристику разныхъ частей Петербурга и связать ихъ потомъ въ одну яркую картину, но после оставилъ эту мысль и воспользовался готовымъ матерiаломъ для новыхъ повестей. Иначе къ чему бы предлагать нетерпеливо ожидающимъ разсказа слушателямъ обстоятельную характеристику той части города, которая едва-ли можетъ быть совершенно неизвестна петербуржцу, хотя Гоголь и заставилъ разсказчика начать такъ: „ та часть города, которую называютъ Коломной“. Замечательно притомъ, что въ исправленной редакцiи разсказчикъ говоритъ напротивъ: „“... Укажемъ еще несколько сходныхъ чертъ въ „Портрете“ и „Невскомъ Проспекте“ съ другими произведенiями Гоголя.

„Вечерахъ на Хуторе“, и волшебный портретъ въ повести этого названiя не погибаетъ, когда его хотятъ истребить; такъ, когда отецъ разсказчика бросилъ его въ огонь, то портретъ вскоре снова очутился передъ нимъ (см. первонач. редакцiю); точно также портретъ причиняетъ неисчислимый вредъ всемъ, кому попадетъ въ руки. Здесь, наконецъ, въ заключенiи повести уже сказались задатки будущаго религiозно-мистическаго настроенiя Гоголя: онъ прямо утверждалъ, что „въ отвратительныхъ живыхъ глазахъ удержалось бесовское чувство“, и есть такiя патетическiя восклицанiя, какъ напр.: „Горе, сынъ мой, бедному человечеству!“ Отметимъ еще, что въ исправленной редакцiи есть также весьма любопытныя строки, представляющiя намекъ на гоненiя литературы и искусствъ после паники, наступавшей въ разныя времена вследъ за революцiями, и по этому поводу въ разсказе появляется мимоходомъ, какъ и въ прежнихъ повестяхъ, личность императрицы Екатерины Второй („Во всехъ сочиненiяхъ вельможа сталъ видеть дурную сторону, толковать криво всякое слово. Тогда на беду случилась французская революцiя“... „Государыня заметила, что не подъ монархическимъ правленiемъ угнетаются высокiя, благородныя движенiя души“ и проч.).

Изъ петербургскихъ типовъ, надъ изображенiемъ которыхъ всего охотнее работала фантазiя Гоголя въ первые годы его жизни въ столице, можно отметить прежде всего типъ пустого, самодовольнаго фата, занятаго собой и своими успехами или положенiемъ въ обществе. Таковы поручикъ Пироговъ въ „Невскомъ Проспекте“ и маiоръ Ковалевъ въ „Носе“ (позднее — Собачкинъ и, наконецъ, Хлестаковъ); типъ ремесленника (Иванъ Яковлевичъ въ „Носе“ и Петровичъ въ „Шинели“); наконецъ типъ недобросовестнаго и небрежнаго полицейскаго, который, вместо того, чтобы оказать должное содействiе прибегающимъ къ его помощи, действуетъ уклончиво и, обращая вниманiе на постороннiя делу обстоятельства, не скупится на дерзкiе упреки (такъ, маiору Ковалеву частный, почти не выслушавъ его, заявляетъ, что „у порядочнаго человека не оторвутъ носа“; Акакiю Акакiевичу частный не только не показалъ никакого участiя, но еще пустился разспрашивать, зачемъ онъ поздно воротился и не былъ ли въ непорядочномъ доме, а будочникъ, видевшiй, какъ его грабили, хладнокровно ответилъ, что онъ думалъ, будто его остановили прiятели).

„Портрете“, „Невскомъ Проспекте“ и „Носе“ некоторые прiемы, впервые появившiеся теперь у Гоголя, но повторявшiеся и въ позднейшихъ произведенiяхъ. Такова восклицательная форма речи въ юмористическихъ описанiяхъ, встречающаяся также въ „Повести о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“ (напр.: „Создатель, какiе странные характеры встречаются на Невскомъ проспекте!“ „Боже, какiя есть прекрасныя должности и службы! какъ оне возвышаютъ и услаждаютъ душу!“ „А какiе встретите вы дамскiе рукава на Невскомъ проспекте!“ Ср. въ „Повести о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“: „Господи Боже! какая бездна тонкости бываетъ у человека! Нельзя разсказать, какое прiятное впечатленiе производятъ такiе поступки!“. Въ „Портрете“ хвастовство важными знакомыми домохозяина, у котораго нанималъ квартиру Чертковъ, напоминаетъ такое же хвастовство маiора Ковалева въ „Носе“. Въ „Невскомъ Проспекте“ находимъ также прiемы, встречающiеся позднее въ „Мертвыхъ Душахъ“; напр. въ перечисленiяхъ: „Одинъ показываетъ щегольской сюртукъ съ лучшимъ бобромъ, другой — греческiй прекрасный носъ, третiй несетъ превосходныя бакенбарды, четвертая — пару хорошенькихъ глазокъ и удивительную шляпку, пятый — перстень съ талисманомъ на щегольскомъ мизинце, шестая — ножку въ очаровательномъ башмачке, седьмой — галстухъ, возбуждающiй удивленiе, осьмой — усы, повергающiе въ изумленiе“ и проч. Ср. въ „Мертвыхъ Душахъ“: „У всякаго есть свой задоръ: у одного задоръ обратился на борзыхъ собакъ; другому кажется, что онъ сильный любитель музыки и удивительно чувствуетъ все глубокiя места въ ней; третiй мастеръ лихо пообедать; четвертый сыграть роль, хоть однимъ вершкомъ повыше той, которая ему назначена; пятый, съ желанiемъ более ограниченнымъ, спитъ и грезитъ о томъ, какъ бы пройтись на гулянье съ флигель-адъютантомъ, напоказъ своимъ прiятелямъ, знакомымъ и даже незнакомымъ; шестой ужъ одаренъ такой рукой, которая чувствуетъ желанiе сверхъестественное заломить уголъ какому-нибудь бубновому тузу и двойке, тогда какъ рука седьмого такъ и лезетъ произвести где-нибудь порядокъ“ и проч.

IV.

Одновременно съ обращенiемъ Гоголя отъ светлаго мiра юношескихъ грезъ къ сухой и черствой житейской прозе мы замечаемъ соответствующую перемену и въ сфере фантастическихъ о́бразовъ, создаваемыхъ богатой творческой силой его генiя. Какъ известно, область фантастическаго занимаетъ весьма видное место въ его созданiяхъ. Какъ ни странно могло бы показаться это въ такомъ великомъ художнике-реалисте, Гоголь всегда или долго имелъ более или менее сильную склонность къ таинственному и волшебному, такъ что въ значительной части его произведенiй этотъ элементъ играетъ важную роль, и даже въ сюжете „Мертвыхъ Душъ“ иные не безъ основанiя находили что-то фантастическое. Такое присутствiе въ Гоголе постояннаго стремленiя въ мiръ чудеснаго на ряду съ величайшей способностью изображать повседневную жизнь никакъ не можетъ быть объясняемо исключительно внешними причинами, какъ напримеръ влiянiемъ родной украинской поэзiи и впечатленiями детства; несомненно напротивъ, что оно имело более глубокiе корни въ самомъ психическомъ складе этой богато одаренной натуры. Особенное значенiе въ данномъ случае, конечно, необходимо приписать сильному возбужденiю деятельности воображенiя, такъ неутомимо работавшаго въ дни юности Гоголя.

Но характеръ фантастическихъ о̀бразовъ въ произведенiяхъ Гоголя постепенно меняется соответственно его духовному росту и происходившимъ въ немъ внутреннимъ переменамъ. Въ раннюю пору юности фантазiя Гоголя была настроена светло и радостно, что̀ неизбежно должно было отразиться на характере его чудныхъ грезъ въ „Вечерахъ на Хуторе“, грезъ, пленительныхъ свежестью и нежнымъ благоуханiемъ этихъ раннихъ, роскошныхъ цветовъ его творчества. Обаятельная веселость автора имела тогда своимъ источникомъ безграничную веру въ собственныя силы и въ светлую звезду счастiя, манившую его въ безпредельный просторъ жизни, а также и упоенiе теми осязательными успехами, которые давали ему отрадное чувство нравственнаго самоудовлетворенiя. Охлаждающiя юношескiй пылъ неудачи, дрязги и мелочи обыденной колеи еще не успели подорвать въ Гоголе его лучшiя мечты, и постепенное разставанiе съ ними совершалось не безъ внутренней борьбы. Напротивъ, въ часы горя и грусти Гоголь, какъ будто на зло ненавистной судьбе, долго сохранялъ счастливую способность находить убежище отъ смрадной действительности въ неистощимомъ калейдоскопе чудныхъ созданiй своего генiя.

„Авторской Исповеди“ Гоголь прямо объясняетъ происхожденiе своихъ первыхъ произведенiй темъ, что на него „находили припадки тоски“, и что для того, „чтобы развлекать себя самого, онъ придумывалъ все смешное, что̀ только могъ выдумать. Выдумывалъ целикомъ смешные лица и характеры, поставлялъ ихъ мысленно въ самыя смешныя положенiя, вовсе не заботясь о томъ, зачемъ это, для чего, и кому отъ этого выйдетъ какая польза. Молодость, во время которой не приходятъ на умъ никакiе вопросы, подталкивала“.

жажде къ прекрасному и освежала его духъ, утомленный впечатленiями обыденной жизни. Чемъ глубже западали въ его душу тяжелые осадки, захваченные со дна мутнаго теченiя наблюдаемой имъ жизни, темъ громче говорило страстное желанiе отдохнуть отъ нихъ, забыться среди создаваемыхъ его пылкимъ воображенiемъ картинъ. Гоголь находилъ наслажденiе погружаться на некоторое время въ поэтическую музыку очаровательныхъ о́бразовъ, и пока беззаботно рисовалъ въ своемъ представленiи обаятельныя картины природы, пленительныхъ девушекъ, дорогiя, при всемъ своемъ комизме, стороны родного украинскаго быта. Точно такъ же и въ его историческихъ изученiяхъ всегда выступали на первый планъ съ одной стороны заманчивыя своей таинственностью, а съ другой — поражающiя воображенiе грандiозностью и величiемъ эпохи крестовыхъ походовъ, быстраго возрастанiя политическаго могущества и мгновеннаго расцвета образованности арабской. Хотя въ последнемъ случае мы указываемъ примеръ, повидимому, не прямо подтверждающiй склонность Гоголя къ фантастическому, такъ какъ примеръ этотъ взятъ изъ области исторiи; но не следуетъ забывать, что Гоголь былъ всего менее историкомъ и что при занятiяхъ исторiей въ немъ всегда сказывался прежде всего художникъ, и притомъ художникъ, способный интересоваться въ науке особенно темъ, что̀, благодаря густому туману вековъ, давало приволье пылкому воображенiю, не охотно мирившемуся съ скучными, прозаическими интересами повседневной жизни.

Но годы шли, и жизнь налагала на Гоголя свою тяжелую руку: полетъ фантазiи, наиболее свободной по самой сущности отъ суроваго давленiя будничной прозы, темъ не менее неизбежно отражаетъ все колебанiя и перемены въ духовной жизни человека. Особенно следуетъ признать роковую власть надъ создаваемыми ею о́бразами со стороны господствующаго настроенiя известной личности въ данное время. Только тогда возможно созданiе такихъ чудныхъ и вместе съ темъ наивныхъ о́бразовъ разныхъ нечистыхъ и колдуновъ, — въ томъ роде, какъ мы видимъ это въ „Вечерахъ на Хуторе“, — когда на душе еще нетъ тяжелаго груза заботъ, и сохраняется неприкосновеннымъ юношескiй вкусъ къ сказочнымъ, эффектнымъ сюжетамъ. Со временемъ все это исчезаетъ и понемногу заменяется стремленiемъ къ возстановленiю душевнаго равновесiя, нарушеннаго житейской сутолокой, въ направленiи более близкомъ къ той самой удручающей будничной прозе, отъ которой не можетъ совсемъ укрыться поэтъ въ чудномъ мiре своихъ заветныхъ мечтанiй, Существенная разница заключается здесь въ томъ, что юношескiя грезы фантазiи Гоголя были гораздо дальше отъ действительной жизни, что въ нихъ въ самомъ деле можно было почерпнуть отраду и освеженiе; тогда какъ позднее оне теряютъ свою кристальную чистоту, загрязняемыя цепкой тиной повседневныхъ мелочей. Ростъ художественнаго творчества Гоголя обнаруживался больше всего въ прогрессе неподражаемаго искусства улавливать и передавать незаметныя для другихъ, но весьма характерныя черты явленiй окружающей жизни; но чемъ ярче и выпуклее становилось это изображенiе, темъ больше исчезалъ тотъ наивный фантастическiй колоритъ, которымъ были окрашены его первыя созданiя, и въ самую сферу изображенiя таинственнаго и чрезвычайнаго все больше проникалъ все тотъ же назойливый и грустный элементъ обыденной житейской прозы.

„Вiй“, где, по тонкому замечанiю г. Анненскаго, автора статьи „О форме фантастическаго у Н. В. Гоголя“, „Гоголь съ редкимъ мастерствомъ поставилъ въ центръ страховъ именно такого равнодушнаго человека, какъ Хома Брутъ, ибо надо было много ужасовъ, чтобы доканали они Хому Брута, и поэтъ могъ развернуть передъ своимъ героемъ всю страшную цепь чертовщины“. Положимъ, что собственно черта эта встречается и прежде въ творчестве Гоголя: следуетъ вспомнить особенно „Заколдованное Место“ и „Пропавшую Грамату“; но въ „Вiи“ гораздо больше вполне реальныхъ и вместе съ темъ исполненныхъ юмора бытовыхъ картинъ. Творческое воспроизведенiе жизни заметно растетъ здесь въ ширь и въ глубь и охватываетъ собою не одного человека или одинъ только случай, а целую группу лицъ и довольно сложную фабулу; но чемъ сложнее и рельефнее рисунокъ Гоголя, темъ увереннее вступаетъ въ свои права его художественный реализмъ. Нетъ нужды, что фантастическая канва въ повести „Вiй“ несравненно богаче, нежели, напр., въ „Заколдованномъ Месте“, и что вымыселъ разукрашенъ здесь более яркими и прихотливыми узорами, но въ сущности ростъ реализма становится не менее явнымъ, нежели ростъ фантастическаго элемента.

Г. Анненскiй очень удачно характеризуетъ личность Хомы Брута въ следующихъ строкахъ: „Хома Брутъ молодецъ, сильный, равнодушный, безпечный, любитъ плотно поесть и пьетъ весело и добродушно. Онъ человекъ прямой: хитрости у него, когда онъ, напримеръ, хочетъ отпроситься отъ своего дела или бежать, довольно наивныя. Онъ и лжетъ-то, какъ-то не стараясь; въ немъ нетъ экспансивности — онъ слишкомъ ленивъ даже для этого“. Всю эту совершенно верную характеристику можно въ значительной степени применить и къ личности деда некоторыхъ разсказовъ въ „Вечерахъ на Хуторе“; но здесь какъ сюжетъ, такъ и психологическая сторона повести гораздо ярче, глубже и совершеннее, а вместе съ темъ въ равномерной степени возвысился и интересъ бытовой и описательный. „Величайшее мастерство Гоголя“ — говоритъ все тотъ-же цитированный нами авторъ — „выказалось въ той постепенности, съ которой намъ сообщается въ разсказе таинственное: оно началось съ полукомической прогулки на ведьме и правильное развитiе дошло до ужасной развязки смерти сильнаго человека отъ страха. Поэтъ заставляетъ насъ переживать шагъ за шагомъ съ Хомой все ступени развитiя этого чувства. При этомъ Гоголю было на выборъ два пути: можно было идти аналитически — говорить о душевномъ состоянiи героя, или синтетически — говорить образами. Онъ выбралъ второй путь: душевное состоянiе своего героя онъ объективировалъ, а работу аналитическую предоставилъ читателю“.

„Начиная съ момента, когда сотникъ послалъ въ Кiевъ за Хомой, (напр., въ бричке) не веселы которыя только сильнее развиваютъ чувство страха, болезненное любопытство Хомы, мертвая грозитъ пальцемъ... Весьма напряженное чувство несколько отдыхаетъ за день. Вечеромъ тяжелыя предчувствiя, ночью — новые ужасы. Вамъ кажется, что уже все ужасы исчерпаны, но поэтъ находитъ новыя краски, т. е. не новыя — онъ сгущаетъ прежнiя“.

— по крайней мере въ прежнемъ вкусе; после этого наступаетъ поворотъ въ другую сторону.

Самая страсть къ фантастическому начинаетъ ослабевать въ Гоголе и временами уступаетъ место чистейшему реализму. Въ „Миргороде“ впервые являются повести, совершенно свободныя отъ фантастическаго элемента (если не считать въ „Вечерахъ на Хуторе“ неоконченную повесть объ Иване Феодоровиче Шпоньке и его тетушке). Такою повестью были „Старосветскiе Помещики“ и затемъ поэма „Тарасъ Бульба“, которая, какъ мы старались это показать въ предыдущемъ изложенiи, какъ бы поглощаетъ въ себя все бытовое и историческое въ повести „Страшная Месть“, оставляя мiръ таинственныхъ страховъ и фантастическихъ приключенiй на долю повести „Вiй“. Въ „Повести о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“ опять нетъ фантастическаго элемента, хотя и встречаются несомненныя уклоненiя въ сторону условной, а не фотографической правды, и наконецъ то же самое находимъ потомъ въ повестяхъ „Носъ“, „Портретъ“, „Невскiй Проспектъ“, „Шинель“, а вместе съ темъ во всехъ названныхъ петербургскихъ повестяхъ есть также и прямо фантастическiй элементъ. На этомъ теперь и остановимся.

́бразами и картинами, и если онъ еще отдавался по временамъ затейливой игре представленiй, придумывая смешныя сцены и положенiя, то это была уже работа воображенiя совершенно иного рода; здесь не было уже никакого отраднаго чувства, ничего волшебнаго и обаятельнаго. Самый вымыселъ получалъ теперь характеръ черезчуръ обыденный и серый, нисколько не заслоняя собой поразительнаго реализма общаго содержанiя техъ повестей, въ которыя его вводитъ авторъ. Въ повести „О томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“ встречаются мелкiе фантастическiе штрихи, предназначенные единственно для усиленiя комизма; но въ петербургскихъ повестяхъ они достигаютъ до пределовъ целыхъ невероятныхъ эпизодовъ или даже составляютъ преобладающее содержанiе целаго произведенiя, какъ мы видимъ это особенно въ повести „Носъ“.

„Есть мненiе очень распространенное“, — говоритъ г. Анненскiй, — „что „Носъ“ есть шутка своеобразной авторской фантазiи и авторскаго остроумiя. Оно неверно, потому что въ разсказе можно усмотреть определенную художественную цель — заставить людей почувствовать окружающую ихъ пошлость: фантастическое является здесь для того, чтобы служить целямъ все более торжествующаго реализма“. Собственно говоря, именно въ наиболее проникнутыхъ суровымъ реализмомъ повестяхъ, какъ напр. въ „Шинели“, мы особенно часто встречаемъ мелкое неправдоподобiе, или, вернее, условное правдоподобiе; но, пораженные яркостью и правдивостью целой картины, мы этого не замечаемъ. Никто, конечно, не могъ бы поставить автору въ упрекъ невероятный подборъ именъ, какiя попадались священнику передъ крещенiемъ Акакiя Акакiевича, темъ более, что поэтъ несомненно руководился здесь тонкимъ художественнымъ разсчетомъ, изображая гоненiе судьбы на беднаго будущаго титулярнаго советника, начавшееся съ самаго появленiя его на светъ. Темъ не менее, не составляя нисколько нарушенiя истиннаго реализма, такiя мелкiя отступленiя отъ требованiй фотографической правды встречаются нередко въ петербургскихъ повестяхъ Гоголя. Внешнее неправдоподобiе сюжета въ „Носе“ имело, конечно, второстепенное, такъ сказать, служебное значенiе, давая возможность автору сосредоточить вокругъ разсказа о вымышленномъ происшествiи изображенiе пошлости въ разныхъ слояхъ петербургскаго населенiя. Благодаря этому обстоятельству, автору въ небольшой повести удается обрисовать характеръ понятiй и интересовъ петербургскихъ мастеровыхъ, полицейскихъ, различныхъ подонковъ чиновничьяго и даже газетнаго мiра, пошлую пустоту и жалкiй уровень развитiя женскаго круга въ низшихъ слояхъ общества, и проч. Все это было предметомъ усиленнаго изученiя Гоголя въ начале 30-хъ годовъ, когда подъ влiянiемъ сходныхъ наблюденiй онъ написалъ „Женитьбу“, „Утро делового человека“, „Отрывокъ“, и проч.

Въ самомъ деле, нельзя отрицать, что въ данномъ отношенiи повесть „Носъ“ представляетъ известное сходство съ комедiями Гоголя, хотя вниманiе читателя здесь сосредоточено преимущественно на главномъ фантастическомъ приключенiи; отдельныя же лица, кроме майора Ковалева и цырюльника Ивана Яковлевича, обрисованы только вскользь. Вся проза уличной толкотни безучастнаго и сухого равнодушiя къ нуждамъ ближняго со стороны мелкихъ представителей оффицiальнаго мiра, комическая безполезность советовъ и сожаленiй, въ случае какой-нибудь беды, советовъ, не помогающихъ горю и не выводящихъ изъ затруднительнаго положенiя, — начиная съ равнодушнаго доклада слуги о томъ, что полицеймейстера нетъ дома и кончая комическимъ советомъ доктора Ковалеву положить носъ въ банку со спиртомъ, а место, где онъ былъ, обмывать холодной водой; — все это до избитой и жалкой казенщины выраженiй пошлыхъ людей, даже о такихъ высокихъ и серьезныхъ предметахъ, какъ польза отечества и польза юношества; все это является снова воспроизведеннымъ позднее въ более полномъ и яркомъ виде въ повести „Шинель“.

„Невскомъ Проспекте“ и въ „Шинели“ авторъ пользуется фантастическимъ элементомъ явно для того, чтобы дать отдыхъ отъ гнетущаго чувства грусти какъ себе, такъ и читателямъ. Для этой цели авторъ какъ бы позволяетъ фантазiи насильственно разорвать преграду, отделяющую действительность отъ мiра желанiй. Такой же смыслъ можно признать за фантастическимъ элементомъ въ повести „Портретъ“, съ той, однако, существенной оговоркой, что въ последней въ отличiе отъ обеихъ ранее названныхъ повестей, желанiя героя устремлены не на предметы вопiющей нужды или настоятельной нравственной потребности, а на пустую приманку богатства и роскоши.

Въ заключенiе настоящей главы позволимъ себе сделать несколько дополнительныхъ замечанiй, касающихся повести „Шинель“, хотя принадлежащей къ сравнительно позднейшему времени творчества Гоголя, но времени еще не выясненному съ полной точностью.

уже были описаны въ повести „Носъ“. Здесь передъ нами, между прочимъ, открывается тотъ же мiръ мастеровыхъ, полицейскихъ и мелкихъ чиновниковъ. Но при этомъ чисто внешнемъ сходстве, — не входя въ подробный разборъ основной идеи обоихъ произведенiй, такъ какъ это завлекло бы насъ слишкомъ далеко, — мы должны отметить существенную разницу между обеими повестями, заключающуюся въ томъ, что все подробности разсказа въ „Шинели“ гораздо сосредоточеннее сгруппированы около личности Акакiя Акакiевича и случившагося съ нимъ печальнаго происшествiя. Здесь, между прочимъ, наиболее ярко обрисована отталкивающая пошлость мелкаго чиновничьяго мiра и его мертвое равнодушiе къ нуждамъ ближняго и къ собственнымъ профессiональным обязанностямъ. При этомъ чрезвычайно характерно и заслуживаетъ вниманiя массовое, такъ сказать, гуртовое изображенiе чиновниковъ: мимоходомъ живо представленъ жалкiй уровень ихъ развитiя, ихъ обыденный бытъ и привычки, усвоенные ими прiемы въ обращенiи съ просителями, ихъ любимыя развлеченiя и интересы, но нигде день общаго торжества у одного изъ начальниковъ. Все лица, кроме героя повести и портного Петровича, выведены затемъ, чтобы раскрыть съ художественной полнотой мысль, намеченную въ словахъ: „какъ много въ человеке безчеловечья, какъ много скрыто свирепой грубости въ утонченной, образованной светскости и, Боже! даже въ томъ человеке, котораго светъ признаетъ благороднымъ и честнымъ“. Автора поразили въ жизни не только случаи безпощаднаго гоненiя судьбы на жалкихъ и беззащитныхъ людей, но и тупая, безсознательная жестокость иногда повидимому, или даже и въ самомъ деле, не злыхъ людей, по разнымъ мелкимъ побужденiямъ делающихся ея орудiемъ въ преследованiи какой-нибудь несчастной жертвы и безсознательно принимающихъ на себя роль гонителей и палачей. Мы желали бы обратить вниманiе въ разсматриваемой повести также и на эту сторону ея идеи, заслоняемую обыкновенно для большинства читателей и даже критиковъ плачевной судьбой главнаго героя. Еще прежде, напр., въ повести „Носъ“ и во многихъ другихъ случаяхъ, Гоголь слегка затрогивалъ уже данный вопросъ, не обращая, впрочемъ, пока на него особаго вниманiя; но въ „Шинели“ эта мысль получаетъ бо́льшую определенность и значенiе, какъ и самыя краски сгущены въ ней сильнее. Здесь мы снова находимъ те же безполезные советы домовой хозяйки и одного изъ товарищей Акакiя Акакiевича, порекомендовавшаго ему обратиться за содействiемъ къ значительному лицу.

Что̀ касается фантастическаго конца разсказа, то его, конечно, требовало до последней степени напряженное чувство состраданiя и грусти, выразившееся въ словахъ: „исчезло и скрылось существо, никемъ не защищенное, никому не дорогое“ и проч..

́бразамъ для того, чтобы сколько-нибудь забыться отъ гнетущаго кошмара тоскливой действительности и удовлетворить хотя на минуту неискоренимому желанiю лучшаго, не сказалась ли и позднее въ измышленныхъ воображенiемъ Гоголя не фантастическихъ въ буквальномъ смысле слова, но во всякомъ случае и не реальныхъ личностей некоторыхъ героевъ второго тома „Мертвыхъ Душъ?“