Авенариус В.П.: Гоголь-студент (биографическая повесть)
Глава четырнадцатая. Захандрил

Глава четырнадцатая

ЗАХАНДРИЛ

Уход Орлая из гимназии совершился в глухую летнюю пору, на каникулах, когда не было налицо ни профессоров, ни пансионеров. Не было поэтому и торжественных проводов: ни речей, ни слез. Ушел он, словно крадучись, "по-французски", чтобы не возбуждать ни переполоха, ни излишних сожалений.

И учебная жизнь потекла с осени опять заведенным порядком, точно бесплотный дух отсутствующего продолжал еще невидимо руководить всем. Но долго оставаться без хозяина никакой дом не может, тем более столь многолюдный, как учебное заведение с пансионом. Правда, что впредь до назначения нового директора обязанности его должен был исполнять старший по чину профессор, а таковым был профессор политических наук Билевич. Но природа отказала Михаилу Васильевичу в самом драгоценном качестве человека - в человеколюбии, и душевная черствость проявлялась у него так явно в отношениях к сослуживцам и воспитанникам, что одних от него отталкивало, а других, более строптивых, подстрекало еще к противодействию и непослушанию. Слухи о безначалии гимназии дошли, видно, и до почетного попечителя ее, графа Кушелева-Безбородко, потому что с 28 октября 1826 года временное исправление должности директора было поручено профессору математических и естественных наук Шаполинскому. Казимир Варфоломеевич был справедлив и мягок. Но именно по своей деликатности, в виду своего временного, неопределенного положения, он не решался слишком туго натягивать бразды - и учение, как и весь внутренний порядок заведения все более ослабевали, распускались. Особенно распущенность эта замечалась за стенами гимназии. Вольноприходящие, жившие в городе на частных квартирах и не имевшие потому вне классов за собою никакого начальнического надзора, заражали своим примером и пансионеров. После классных занятий студенты-пансионеры отлучались, не спрашиваясь, в город и гуляли там нередко до утра. Инспектор Белоусов бился как рыба об лед, чтобы несколько хоть поддержать прежний строй заведения. Но когда он однажды стал было усовещевать Кукольника, что тот, как первый ученик в классе, должен бы служить примером для остальных, а между тем вот целую ночь напролет проиграл опять на биллиарде, Кукольник легкомысленно отшутился:

- Да ведь игра на биллиарде, Николай Григорьевич, такое же свободное искусство, как живопись, музыка, танцы, а современному человеку с артистическими наклонностями как не упражняться, скажите, во всех искусствах? Моя ли вина, что у нас тут нет еще кафедры биллиардной игры? А лишь только ее откроют, я явлюсь первым кандидатом.

Действительно, способный на все руки Кукольник сделался на биллиарде настоящим артистом и не имел себе в Нежине соперников. Зато в науках он преуспевал уже значительно менее, и если сохранял еще за собою первенство в классе, то скорее по традиции да потому, что общий уровень успехов воспитанников одновременно понизился.

А Гоголь? Городские развлечения были не для него, домоседа, и он еще более прежнего сторонился ветренников-товарищей. Но не было уже Орлая, в семье которого он находил как бы отражение своей родной семьи. Не было и старшего друга его - Высоцкого, который, бывало, своим трезвым юмором и сарказмом расшевеливал, подбодрял семнадцатилетнего меланхолика.

Прощание у них, помнится, вышло какое-то совсем особенное, из ряду вон. Сперва было ни тот, ни другой и виду не показывали, что горюют. Высоцкий, собиравшийся в отъезд днем раньше, стал укладываться. Гоголь сидел тут же, сложа руки, и прехладнокровно перебрасывался с ним шуточками по поводу оконченных экзаменов. О Петербурге оба почему-то не заикались, точно боялись затронуть больную струну. Но вот подали на двор и тарантас. Пока гимназическим сторожем нагружались туда пожитки отъезжающего, сам Высоцкий, никогда не отличавшийся румяным видом, а теперь еще более бледный, с какою-то деланною веселостью болтал с толпой провожавших его товарищей.

- Готово, Герасим Иванович, - объявил сторож, хлопая рукою по сиденью тарантаса. - Пожалуйте садиться.

- Надо бы и всем присесть перед разлукой, - шутливо заметил Высоцкий. - Но на голой земле, господа, я думаю, не совсем удобно? Обойдемся и так.

Подойдя к крайнему из обступивших его, он трижды с ним облобызался. Затем повторил то же со вторым, с третьим. Очередь дошла до Гоголя. Как он весь день ни крепился, им овладевало все большее уныние, а потому он один из всех присутствующих не принимал участия в общем разговоре и держался на втором плане. Теперь пришлось выступить вперед.

Но Высоцкий поверх своих синих очков быстро взглянул на него и, промолвив: "С тобой под конец", обратился к следующему. Вот друг так друг! Его он приберегает под конец.

Обход был окончен.

- Ну, друг сердечный, теперь и мы простимся, - сказал Высоцкий, возвращаясь к Гоголю и обтирая губы для предстоящего последнего целованья. Но тут, когда протянул уже руки, вдруг остановился. - Да впрочем, не далее как через два года мы встретимся с тобою в Северной Пальмире. Не правда ли?

- Это давно уже решено.

- А до тех пор будем прилежно переписываться. Так разве это разлука? Мы все время будем как бы вместе. Стоит ли, значит, серьезно прощаться?

- Понятно, не стоит.

- Так будь здоров.

- И ты тоже.

легкий стон.

Высоцкий услышал, обернулся, - и очень уж грустно, видно было выражение лица его юного друга, потому что он сжал его в объятиях и поцеловал. То был один всего миг забвенья, которого сам Высоцкий, казалось, устыдился, потому что тотчас же оторвался, вскочил в тарантас и хрипло крикнул:

- Пошел!

На другой день и Гоголь укатил в свою степную родовую глушь.

А теперь он опять в Нежине и может только вспоминать о минувшем лете. Да есть ли о чем и вспоминать? Нашел он дома все то же, что и прежде, Было только люднее: старушка бабушка Анна Матвеевна почасту наезжала из Яресок и заживалась по неделям. Да двое двоюродных дядей, Косяровских, с сестрицей своей Варварой Петровной, загостились в Васильевке вплоть по сентября. Дядя-то Петр Петрович держал себя даже не по летам важно и степенно. Все трактовал, критиковал свысока: недаром побывал в Петербурге и в Одессе.

"не в счет абонемента" и, жуя полным ртом, без умолку, знай болтает с юношей, как с ровней.

- Как это вы, Павел Петрович, можете есть так зря малину? - говорил племянник. - Не взглянете даже, нет ли червяка?

- Да червяки эти, откормленные на малине, разве не та же малина, только трипль-экстракт? - отзывается Павел Петрович и звонко вдруг хохочет. - А знаешь ли ты, Никоша, что я ведь на этаком червяке однажды целый пятак заработал?

- Как так?

- А вот как. Были мы тогда с братом Петром еще мальчиками, забрались точно так же вот, как теперь с тобой, в малину. А брат Петр и в те времена был уже брезглив, не то, что я. Попался ему червяк. "Фи! - говорит. - И какой жирный!" - "Тем, - говорю, - сочнее". - "Ну да! Дай мне хоть тысячу рублей - не съем". - "А я съем и за пятак". - "Правда?" - "Правда". - "Ну, так на вот, ешь". Взял я у него червяка - а каналья, в самом деле был прежирный! - всунул в ягоду да вместе с нею и скушал. Потом руку протянул: "Давай-ка пятак". Опешил мой Петенька, до ушей покраснел, не ожидал от меня такой прыти. Да делать нечего, полез в карман за пятачком, чуть ли не последним.

- Постой, анекдот еще не весь... Дня два спустя обедали у нас гости - старые приятели отца. На третье подали им малину со сливками. Один вот и выуди у себя в сливках пару таких малиновых червяков и положи их на край тарелки. Увидел отец, вспомнил про анекдот сыновей и со смехом рассказывает. "Экая невидаль! - говорит другой из приятелей. - И я бы съел за пятак". А тот, что выудил червяков, кладет уже ему на стол пятак: "Прошу покорно". Скорчил этот кислую рожу да - взялся за гуж, не говори, что не дюж, - взял одного червяка и съел. "Ну, так и я, пожалуй, съем", - говорит первый, взял второго червяка и тоже съел.

- А пятак-то что же? - спрашивает рассказчика племянник, покатываясь со смеху.

- Пятак он, конечно, потребовал опять назад, так что оба съели по червяку только так за здорово живешь, ради собственного плезиру.

Ах, да! И этаких-то потешных анекдотов у дяди Павла Петровича сколько угодно. Где он, там веселье и смех. А как затащит тебя, бывало, на сельскую ярмарку - потолкаться меж народом, так только гляди да слушай. Для всякого-то мужичонка, для всякой бабенки найдется у него привет и шутка. Тут отведает гречаников, гороховняков, буханцев, там велит спечь себе блин на горячей сковородке, да так, чтобы масло с пальцев текло. Мимоходом возьмет у инвалида-солдата щепотку тертого тютюна с канупером. Старца-кобзаря заставит спеть Лазаря, цыганенка - проплясать "халяндри", цыганку - "на ручке" поворожить, а торговки кругом ему просто проходу не дают, на каждом шагу за полы дергают: "Ходы сюды, пане добродию, визьми в мене!" - и берет он справа и слева, набивает себе полные карманы всякой дрянью, а дома, понятно, раздает всем желающим. За ужином за то ему приходится всегда слышать реприманды от домовитой сестрицы, тетеньки Варвары Петровны, что племянника-де с пути совращает.

- Геометрию? - спрашивает сидящая тут же за столом веселая молодая гостья, Александра Федоровна Тимченко. - Что же вы, ногами по земле теоремы решаете?

- И премудреные: пифагоровы штаны... виноват, панталоны...

Общий смех. Только тетушка брюзжит, укорительно головой качает... Да как же и иначе? Она немолодая уже девица, в своем роде фамильная реликвия и к племяннику-студенту по старой памяти относится все еще как к малышу, с нравоучительными наставлениями. Но кто же претендует на кипящий самовар, что он пыхтит и ворчит? И брюзжание милой тетушки - неотъемлемая принадлежность всей ее цельной натуры, подобно вязальным спицам, которыми она одним и тем же жестом негодования отгоняет надоедливых осенних мух, или подобно чулку, которым она во время вязанья вместо платка отирает с лица перлы пота.

Нотации тетушки в том отношении даже не без приятности и пользы, что дают повод безгранично слабой к родоначальнику семьи Гоголей-Яновских бабушке Анне Матвеевне принимать внука под свою защиту, а маменьке - накладывать сынку в утешение лишнюю порцию арбуза или вареников.

бокы позапыханы, маслом очы позалываны - вареныки побиденыки!

Ах, маменька, маменька! И как-то она теперь там одна со всем управится? План-то и фасад нового дома, нарисованные еще при папеньке, посланы ей. Хоть и сделаны без масштаба, но пользоваться ими все же можно, особливо по части наружных украшений. Да и написано ей тоже, чтобы крыла дом непременно черепицей: черепичная крыша ведь лет пятьдесят не требует починки. Притом как красивы под нею строения! Но для маменьки это - тарабарская грамота. Ей куда понятней, любопытней картинка новейших мод. Ну что ж, пошлем и картиночку.

Чтобы не забыть послать, Гоголь выдвинул ящик своего рабочего стола и стал рыться там в беспорядочной груде бумаг, но вместо рисунка мод обрел на днях только перебеленные стихи и - сердце не камень - стал их перечитывать. Но они его уже не удовлетворяли. Он взял перо и глубоко задумался.

Кроме самого его, в "музее" никого не было. Одни из товарищей легли уже спать, другие не возвратились еще из города, в том числе и Данилевский, приглашенный на вечеринку с танцами. Тишина кругом располагала к поэзии...

Вдруг через плечо поэта протянулась чья-то рука и завладела его писаньем. Гоголь быстро обернулся.

- А ты опять рифмы подбираешь? - говорил в ответ Данилевский. - И как тебе, право, не надоест?

- А тебе-то как не надоест вертеть ногами?

- Я ими тоже рифмы подбираю, но под музыку!

- Потому что у тебя ВСЯ сила в ногах.

"Не-по-го-да"!

- Отдай! - прервал Гоголь и хотел отнять листок.

Данилевский, однако, не намерен был сейчас отдать, и между двумя друзьями завязалась борьба. Данилевский был сильнее и ловче, а потому скоро восторжествовал. Только клочок из самой середины листка остался в руках автора.

- Такую глубокомысленную штуку надо смаковать на досуге! - сказал со смехом Данилевский и удрал со своей добычей.

Так похищенный им листок случайно уцелел и до нас, за исключением, конечно, вырванных из середины строк. Выписываем здесь эти юношеские стихи Гоголя - не потому, чтобы они имели литературное значение, а потому, что в них особенно наглядно отразилось его тогдашнее душевное настроение.

"Невесел ты?" - "Я весел был, -
Так говорю друзьям веселья, -
Но радость жизни пережил
И грусть зазвал на новоселье.

Был непечален. С тяжкой мукой
Не зналось (сердце)...... ый сад
И голу..........
.... как осень, вянет младость:

И я тоскую в тишине
Один, и радость мне не в радость".
Смеясь мне говорят друзья:
"Зачем расплакался? Погода

И не темна, как ты, природа".
А я в ответ: "Мне все равно,
Как день, все измененья года:
Светло ль, темно ли - все одно,
".

Вскоре после этого Гоголю пришлось расстаться и с Данилевским: последний по какой-то таинственной причине, которой не доверил даже своему старейшему другу, внезапно в двадцать четыре часа собрался в Москву, где и поступил затем в университетский пансион. С этого времени муравейник уездного города представлялся одинокому мечтателю еще мельче, теснее прежнего, и отводить душу он мог только в переписке с петербургским другом Высоцким, который стал ему там, в недосягаемой дали, как будто еще ближе.

"Ни к кому сердце мое так не привязалось, как к тебе, - признавался он ему в письме от 17 января 1827 года. - С первоначального нашего здесь пребывания уже мы поняли друг друга, а глупости людские уже рано сроднили нас. Вместе мы осмеивали их и вместе обдумывали план будущей нашей жизни. Половина наших дум сбылась: ты уже на месте, уже имеешь сладкую уверенность, что тебя заметят. А я... Душа моя хочет вырваться из тесной своей обители, и я весь - нетерпение... Я здесь совершенно один: почти все оставили меня. Не могу без сожаленья и вспомнить о нашем классе... Дураки все так же глупы. Барончик-Доримончик, Фон-Фонтик-Купидончик, Мишель-Дюсенька, Хопцики здрав и невредим и час от часу глупеет..."

И среди "дураков" Гоголь окончательно было захандрил.

Раздел сайта: